Подсолнухи - Василий Егорович Афонин
— Ты мне скажи, — Тимофей Гаврилович через стол наклонился к зятю, — скажи мне, до каких пор мы так жить будем, а?! Ты вот областью руководишь, через область — государством, можно сказать. Что вы там думаете себе, ребята, хотелось бы мне знать? И не одному мне — всем, живущим и в деревне, и в городе. Чего ты молчишь?
— Я не руковожу. Руководят другие, я в самом низу нахожусь. — Зять выпил три стопки, но не пробрало его ничуть. Сидел прямо, лицо — будто собрание вел.
Тимофей Гаврилович налил ему четвертую. Искоса поглядел зять, как льется из бутылки в граненую рюмку-полстаканник водка, но не воспротивился тестю. Поднял рюмку.
— Я не руковожу, — кашлянув, сказал он, — я выполняю… Мне велят: делай то-то, — я делаю. Напишут: говори так-то, — я говорю. А руководить… какой из меня руководитель, да еще областью. Я, папаша, низшее звено и к сельскому хозяйству отношения не имею. За здоровье!
— Тогда тебе хана, — Тимофей Гаврилович качал головой. — Пропащее твое дело, парень. Этак ты за свою жизнь ни одного собственного слова не скажешь. И выступаешь небось по бумажке, сознайся. Я, знаешь, Женя, погляжу, как по бумажкам выступают, и стыдно делается, ей-богу. Стыдно. Ты уж извини меня, старика.
— Нет, не по бумажкам, — зять покраснел слегка. — Я, между прочим, кандидат философских наук, докторскую закончил, скоро защита. В институте лекции читал — бумажками не пользовался. А здесь… от себя говорю, но — что требуется. Да и что вы, на самом деле, заладили одно и то же: деревня, деревня… Будто других проблем нет у государства. Никуда не денется она, деревня ваша, не пропадет. В одном месте исчезла, в другом построится. Вот вам и баланс ваш, равновесие. Вам разрешили держать скот по желанию? Сколько хочешь, столько и держи голов. Разрешили. И огороды так же. Любую площадь паши, сади на ней, сей, никто не возражает. Пожалуйста, руки развязаны. Так или нет? Государство навстречу идет, а вы…
— Э-эх! — крякнул Тимофей Гаврилович. — «Разрешили»! Как говорится — спохватилась п. . .а, когда ночь прошла, — И оглянулся на горничную дверь: не слышит ли старуха, но она давно уже спала. — «Разрешили»… А кто его будет разводить сейчас, скот тот же? Огороды возделывать? Я со старухой? Или Петр Рябов со своей?
Вот откуда надо было начинать с тем же скотом, с теми же огородами — издали. С того же тридцатого года, чтоб параллельно с колхозами. В тридцатом не могли разрешить, в тридцатом, наоборот, свертывались на нет личные хозяйства. Держи, но самое необходимое. Но в сорок первом, как война началась, можно было бы. И в сорок шестом? В сорок шестом сам бы, как говорится, взял. Однако нет, ничего подобного. Огород — столько-то соток, в зависимости от состава семьи. Скота — столько-то голов. Все. Ежегодно комиссия из сельсовета: огород замеряют, не прибавил ли тайком ночью, скажем, земли с десяток соток. Скот переписывают, пересчитывают, у соседей справляются, не скрывает ли такой-то хозяин от переписи чего?
Думая, рассуждая об этом, всегда вспоминал Тимофей Гаврилович дружка своего, Федора Кувалина. Был у него дружок такой по всей жизни с самых детских лет и до смерти своей. Ровесник почти, на год всего старше. Женились в одно время, после войны в соседях жили — переулком разделены. На войну уходил Федор, шесть человек детей оставлял жене, стариков-родителей. Вернулся еще более искалеченный, чем Тимофей Гаврилович. Двое детей родились подряд, семья — двенадцать душ, есть что-то надо, а есть нечего. Картошки никогда не хватало от осени до осени. Идет Федор Кувалин к Никишину, начинает просить: разреши пустыря пригородить к огороду соток пятнадцать, пропадает все одно земля. А мы картошку на ней посадим, сам видишь, каково приходится. Разреши!..
За огородом Федора пустырь, между городьбой и согрой березовой, бурьян там рос, репей с полынью пополам, осот. Раз сходил Кувалин в контору, второй, третий. Никак не разрешал Никишин. И не потому, что жалко было ему пустыря того, которого отродясь никто не пахал, не косил — с сельсоветскими не хотел ссориться. Обратился председатель в сельсовет, а ему в ответ: не положено. Неужели вы не знаете об этом, председатель колхоза? И Никишин то же самое Кувалину говорит: не положено. На пятый раз разрешил. Как уж он там с сельсоветскими договорился, неизвестно, или под свою личную ответственность взял. Да и то, рассудить если, не просто рядовой колхозник просил, инвалид войны, израненный, многодетный. Куда с ним? Никишин перед тем с правлением посоветовался, никто из тех не возразил.
Пригородил Федор несколько саженей пустыря по всей длине огорода, выкосил бурьян, вскопал целик, стал картошку садить. Теперь вот и Федора самого нет, детей разнесло, огород заглох давно, кругом деревни сотни гектаров пашен, сенокосов, пастбищ лежат брошенные, никому не нужные — ни сельсовету, ни району, ни области.
Этого-то никак и не мог понять Тимофей Гаврилович. Как же так? Вчера — нельзя, сегодня — можно. Бери землю, возделывай. И со скотом. Спрашивал он тогда у начальства приезжего: почему невозможно держать лишнюю овечку, скажем? Голод, семьи деревенские большие…
— Лишняя овечка, — объяснили Тимофею Гавриловичу, — это уже обогащение, возврат к старому, к единоличной жизни, к кулачеству, которое с таким трудом ликвидировали. Разреши кому-то сверх положенного держать скот, — он и будет возле него крутиться, ухаживать. А ты должен рабочий день отдавать колхозу, полный рабочий день, остальное — своему личному хозяйству. От твоего личного хозяйства государство не разбогатеет, не окрепнет, а за счет колхоза — да. Все верно, товарищ…
Тогда было верно и правильно, сейчас же оказалось — нет. Держи, разводи, паши. Чем крепче твое личное подсобное хозяйство, тем крепче, надежнее наше государство. Городские предприятия, рассказывает зять, заставляют устраивать подсобные хозяйства, чтобы своим обходились, кормили рабочих, не надеясь на помощь со стороны.
А того не могли понять, переписывая ежегодно скот, что никогда человек не сможет съесть более того, что он в состоянии съесть. Сначала семью свою накормит мужик, правильно. А что останется, продаст. Те самые излишки, о которых пишут сейчас в газетах. И не на базаре городском, до которого не каждому доехать — двести верст, все же, — а государству, и здесь, в своем совхозе, в рабочую кооперацию, в Заготскот, или еще куда-то там…
Тимофей Гаврилович присел отдохнуть: и спина и рука правая устали сильно. Он сел спиной к стене, на сложенные половицы, вытянул ноги, положил на колени нывшую руку. Усмехнувшись, вспомнил, как разговаривали они с зятем в тот банный сентябрьский вечер. Засиделись за полночь, старуха спала в