Елена Серебровская - Весенний шум
Уедет… Костя уедет на полгода. Вмиг вылетели из головы все сцены ревности, все размолвки, все досады. Уедет… Как же он там один обойдется теперь без нее? Не станет ли искать утешения в своем одиночестве? Конечно, он много раз объяснял, что чувства, его очень стойки и постоянны, но вдруг…
— Кто же будет там следить, чтобы ты имел чистую рубашку и не забывал поужинать? — печально спросила Маша.
Вместо ответа он залюбовался ее печалью. Как стало ей сразу грустно! Как она любит его! Милая…
— А женщины там в архиве будут? — спросила она с беспокойством.
— Наверное. Их всюду достаточно.
— И ты будешь за ними ухаживать, негодный?
Костя весело рассмеялся:
— Не мешало бы.
Он сказал это так, что она сразу успокоилась. Он хотел видеть, как еще она поведет себя, что еще скажет в порыве этой безопасной, нежной ревности. Она же знает, знает, что приковала его к себе без всяких цепей, и она еще спрашивает.
И вот он уехал. Ей было особенно трудно первый месяц. Откуда-то появилось свободное время. Его надо было расходовать. Маша еще прошлой осенью подала заявление в университет, она просила разрешить ей быть соискателем на звание кандидата исторических наук, разрешить сдать необходимые экзамены. Ей разрешили охотно. Работа в музее не требовала всех сил, и Маша, приучившая себя в студенческие годы к большой нагрузке, сумела в течение года сдать часть кандидатских экзаменов.
Костя писал неаккуратно. То черкнет несколько слов на открыточке, то молчит недели две, а потом разразится письмом на восемь страниц, и того ему мало — все поля испишет приписками и дополнениями всякими… Он — весь в своем деле, ночь и день работает, корпит над иероглифами. Он такой, Маша его не первый день знает. В бане — и то не мог расстаться с мыслями о тайпинском восстании.
«Твоя маленькая комнатка с виноградом на окне кажется мне земным раем, — писал Костя. — Живу в общежитии для приезжающих, чай беру из «титана», обедаю в столовых. А главное — тебя нет… Ты мне снишься что-то подозрительно часто, — не добивается ли кто-нибудь там твоего внимания? Может, Чарлз Дарьин снова замаячил на горизонте? Приеду — ноги переломаю, так ему и скажи».
Читала и улыбалась, довольная.
Нет, теперь Маша была не одна в мире. А разлука — она раздувает сильный огонь и гасит слабый, как сказал кто-то умный. Не может Костя не тянуться сюда, за тысячи километров, к своей единственной, не может. И как бы ни была тяжела эта разлука, хвала ей! Сила взаимного тяготения нарастает в них обоих, и встретятся они, наверное, так, словно в первый раз узнают счастье взаимности. Есть выражение — медовый месяц… Нельзя ли сделать так, чтобы для нас длились медовые годы? В нашей жизни, когда любовь совсем не занимает главного, центрального места, когда дела наплывают со всех сторон и могуче влекут за собой человека, в нашей необыкновенной, замечательной жизни это, вероятно, возможно. Потому что любовь мужает и крепнет, преодолевая препятствия.
Надежда на скорую встречу скрадывала тоску одиночества, да и дел хватало. Маша все делала с аппетитом, с охотой, увлеклась она и будущей своей диссертацией. Ее восхищало и радовало то обстоятельство, что, кроме обычных источников, какими пользуются историки, кроме чужих книг и архивных материалов, она располагает свидетельствами очевидцев и участников. Тема ее диссертации имеет прямое отношение к величайшему событию в истории человечества — Великой Октябрьской социалистической революции. Как повезло ей, как вообще везет ей в жизни! Жить в этом городе, камни которого помнят поступь Владимира Ильича, помнят живых, обыкновенных людей, совершавших революцию. Помнят, только умей выспросить. Только прояви терпение и настойчивость, — и тебе расскажут об истории так тепло и живо, как невозможно уже рассказать о далеком прошлом, затянутом дымкой времени.
Выспрашивала она все-таки не камни, а людей, и люди рассказывали. Она находила нужных людей на старых заводах города, на Кировском, на Обуховском, на нынешнем «Красном треугольнике». Она сидела с блокнотом в маленьких комнатках цехкомов, где пахло машинным маслом и железными опилками, сиживала и за красным сукном стола в завкоме или партийном комитете завода, а бывало, приезжала и на дом к старым рабочим. Ей хотелось уважить этих седовласых, все еще молодцеватых и бодрых людей, хотелось сказать им: «Вы же обогащаете меня, понимаете ли вы это?» Но она стеснялась говорить о себе, а они, видно, привыкли к тому, что люди интересуются их прошлым, привыкли к корреспондентам всякого рода. Они сознавали величие революции, но ни один из них не попытался распространить славу революции на свою персону, каждый старался уйти в тень, хотя и держался с достоинством. И рассказывал не столько о себе, сколько о своих товарищах. Видно, слова «Интернационала»: «Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и не герой» вошли в плоть и кровь этих людей. В революции были герои, но с кем ни беседовала Маша, каждый отметал от себя лавры, а свое участие считал самым заурядным и обычным. Не герой решал успех революции, а народная масса, вот этот самый рабочий класс, из среды которого выходили лучшие партийные организаторы и вожаки. Героизм был массовым, но заключался он иногда в умении отдельного человека самостоятельно решить задачу, найти выход из такого положения, осуществить волю партии в таком странном для нынешних людей одиночестве, в таком сложном окружении, что сердце замирало от одних мыслей об этой обстановке. Недаром же и тетю Варю подруги отговаривали в восемнадцатом году вступить в партию, считая, что всех большевиков скоро порасстреляют. А тетя Варя вступила, — уже на одно это требовалось достаточно смелости. Но она поверила в святое, правое дело партии.
Диссертация не могла все же состоять из разрозненных эпизодов, обойтись без работы в архивах было невозможно. И Маша сидела подолгу возле шкафов с одинаковыми папками, терпеливо развязывала шнурочки папок, бережно вынимала старые документы, сводки, протоколы. Всё это требовало времени, и бывали минуты, когда Маша думала: «А это к лучшему, что Константин в отъезде, по крайней мере, больше успею без него».
Маша получала письма и от Лиды, — Лида жила далеко-далеко в Средней Азии, жила там с мужем и детьми. Замуж она вышла как-то смешно, словно нечаянно, — она всегда немножко скрывала свои чувства от окружающих и даже от близких и с замужеством тоже придумала фокус. Казалось, отношение Ивана к ней было определенным, и если он не спешил сделать ей формальное предложение, то только потому, что ее чрезмерная сдержанность и холодность не давали уверенности в ее положительном ответе. К его увечью она привыкла, но вела себя с Иваном не более свободно, чем прежде. Она сама сомневалась в стойкости своего чувства, и сама опровергала себя, а он все еще не объяснился, как следует. А время шло.
Но вот Иван окончил свой институт и сообщил Лиде, что едет в Тамбов: ему предлагают работу и в Ленинграде, только нет квартиры. До сих пор он жил в общежитии, а к первому сентября должен будет освободить место для нового студента.
Теперь он сам ругал себя мысленно, что не объяснился с Лидой раньше: делать это сейчас было невозможно. Иван сильно помрачнел, ему казалось, что он попал в отвратительное безвыходное положение. Видно, придется расстаться с этой девушкой, так и не открыв ей сердца.
Услышав новость, Лида опечалилась. Поведение Ивана было непонятно. Неужели он так легко уедет от нее в другой город? Его следовало проверить. И она сказала:
— Если дело только в жилье, ты можешь прописаться у нас. А потом найдешь комнату. Какие пустяки.
Иван возразил, заявив, что это неудобно, что неизвестно, как посмотрит на это ее отец, но она взяла все на себя. В тот же день вечером, когда Иван ушел, Лида спросила у отца, можно ли прописать Ивана, и объяснила, что это нужно временно, пока он не найдет себе комнаты.
Степан Федорович слушал ее, хитро прищурясь. Он видел, что дочка «крутит», умалчивает о чем-то, чего-то недоговаривает. Он спросил прямо:
— А вы не собираетесь пожениться?
— Папа, я прошу оставить эту тему, я прошу тебя вполне серьезно, — ответила Лида. — Неужели тебе непременно нужно, чтобы я срочно вышла замуж?
— Для меня, пожалуй, никакой срочности в этом нет, — ответил отец, не снимая с лица улыбки. — Не знаю, как для тебя…