Криницы - Шамякин Иван Петрович
— Директор, опасаясь, как бы не упасть, снял лыжи и пошел по дороге, сгоняя с пути равнодушных коров, которые грелись на солнце, лениво пережевывая жвачку. Коровы на улице — тоже одна из примет приближающейся весны.
Лемяшевич и Лена разыскали Наталью Петровну, и они все вместе двинулись домой.
Лена бежала по насту, прикрытому сверху выпавшим дня два назад мягким снежком. Она то отдалялась от дороги, то опять приближалась, скатывалась с горок, прыгала со снежных трамплинов.
Лемяшевич и Наташа шли по дороге, лыжи он нес на плече; они любовались дочкой, их дочкой, говорили о ней и о себе, о своей жизни.
— Я и не представляла себе, что меня ждет ещё столько счастья! — сказала Наташа.
— А я свое счастье представлял только таким, на меньшем я бы не помирился.
Крепчал мороз. Под их ногами весело и многоголосо пел снег.
Белая равнина на западе стала румяной, веселой, на востоке — посинела: оттуда шла ночь.
Они миновали лес, перешли речку у электростанции. Лена поехала напрямик через луг. Их путь лежал мимо МТС. И вдруг на дороге они увидели одинокую фигуру и, несмотря на полумрак, узнали в ней Сергея. Наталья Петровна схватила мужа за руку.
— Миша, останови ты его, поговори, нельзя же так. Когда они приблизились, Лемяшевич поздоровался:
— Добрый вечер, Сергей.
Тот не ответил. Отвернулся и прошел мимо.
Наталья Петровна смотрела ему вслед и, сдвинув платок, потирала ладонями виски.
— Боже мой! Что с ним происходит? Чем это кончится? Это же немыслимо. Больше месяца — ни слова. А казалось, такой спокойный, рассудительный был!..
— Упрямый, чёрт!
— Ведь это же невозможно — такое молчание. Ну, пускай бы выругал тебя, меня, напился, окна побил — все можно представить, самое нелепое; чего только человек не сделает из ревности… Но такое молчание… Страшно! Куда же это он пошел на ночь глядя?..
— Пускай идёт. Успокойся, — обнял Михаил жену и поправил платок. — Простудишься ещё. Пошли… Перегорит его злость или ревность, что там у него… Не будет же он век молчать!..
— Я просила Дашу… Он никого и слушать не хочет, всех посылает к черту. Говорят, в МТС грубить начал, если что не так.
— И всё равно он молодчина… Посмотри, как он с кружком работает. Я тебе рассказывал… Кое-кто из ребят, должно быть почуяв нелады между нами, охладел к кружку. Так он прислал в школу Козаченко. И кружок опять работает по-прежнему. Жаль только, что я теперь не могу туда ходить вместе с ребятами. Не хочу, чтоб они видели его вражду ко мне.
Наталья Петровна вздохнула.
37
Неожиданно заболела Ядя Шачковская. Вечером её видели в кино, а наутро Наталье Петровне пришлось вызвать из райцентра скорую помощь.
— Что с ней? — Лемяшевич нарочно зашел к жене на медпункт, чтоб узнать, надолго ли ему придется искать замену преподавательнице.
Наталья Петровна не ответила, пока не вышла больная, которую она принимала. Потом поплотнее закрыла дверь и, нахмурившись, явно взволнованная этой историей, сказала:
— Что с ней? Аборт — вот что.
— Аборт?! — Лемяшевич был очень удивлен. — Такая девчонка… Кто б мог подумать!..
— А тебе не кажется, что её толкнули на это?
— Кто?
— И наивен же ты, Михась! Кто? Моралист ваш.
— Орешкин?
— Догадался, слава богу, — с иронией заметила Наталья Петровна. — Неблагополучно у вас в коллективе. Одного вы чересчур опекаете, а другому — никакого внимания. А теперь этот подлец, если хочешь знать, ещё от всего откажется. Ядвига — девушка веселая, не пропускала ни одного танцевального вечера, со всеми кокетничала… Это для него козырь.
— Ну нет! Я сам с ним поговорю!
Но поговорить с Орешкиным никак не удавалось — тот очень хитро и ловко уклонялся от этого. Преподаватели, до которых, конечно, дошли слухи о причинах болезни их коллеги, потихоньку судили об этом между собой, но открыто высказаться никто не решался — очень уж вопрос деликатный. Освобожденный от обязанностей завуча (теперь завучем была Ольга Калиновна), Орешкин разыгрывал из себя обиженного, ходил надутый, официальный, ни с кем не вступал в разговоры.
Недели через две Шачковская вернулась из больницы. И в тот же день произошла развязка. Чувствовала она себя ещё плохо и работать не могла, но зашла в школу к концу последнего урока. Орешкин, как назло, закончил урок немножко раньше, до звонка.
Когда зазвонил звонок и в учительскую одновременно вошли Ковальчук и Ольга Калиновна, первое, что они услышали ещё в дверях, был шепот Орешкина:
— Молчи, дура! Ты губишь себя… и меня…
Они увидели испуганного, побледневшего Виктора Павловича, который нервно запихивал книги в портфель, торопясь уйти. А на диване, закрыв лицо руками, рыдала Ядвига Ка-зимировна.
Учителя, естественно, растерялись. Ковальчук застыл у дверей с большой стопкой тетрадей в руках, не решаясь приблизиться к столу. Ольга Калиновна подошла к шкафу, чтоб положить свои гербарии, но так и осталась там стоять, прикрывшись дверцей. Один за другим входили преподаватели и сразу умолкали, точно в присутствии покойника. Приходченко у дверей забирала у дежурных циркули, линейки, карты, таблицы, которые они приносили, не впуская их в учительскую.
Ядвига Казимировна не отнимала рук от лица, плечи её часто вздрагивали, из груди вырывались сдавленные рыдания. Орешкин, пряча глаза, надевал пальто и никак не мог попасть в рукав. И тут в учительскую вошли Шаблюк и Бушила.
— Что случилось, товарищи? — сразу спросил Данила Платонович.
Ядя отняла руки от лица и кинулась к нему, словно он был единственным человеком, который мог помочь ей в её тяжелом горе.
— Данила Платонович… Он обещал:.. А теперь он отказывается, теперь он говорит, что ещё неизвестно, чей ребенок… Как это неизвестно! — И она заплакала в голос, уткнувшись лицом в плечо старого учителя.
Орешкин презрительно хмыкнул, в то же время отступая за стол под взглядом Бушилы.
— Что она врет! Не верьте ей! Истеричка! Дрянь!..
— Кто дрянь? — сурово спросил Данила Платонович.
Бушила с размаху швырнул на пол все, что держал в руках — книги, тетради, линейку, мел, — и в одно мгновенье очутился против Орешкина, лицом к лицу. Вцепившись в борта его пиджака, он гневным шепотом спросил:
— Кто дрянь? Кто? — И, должно быть почувствовав, что сейчас может произойти что-то страшное, крикнул на всю школу: — Вон отсюда, мерзавец!
Орешкин отшатнулся, закричал испуганным, писклявым голосом:
— Ну, ну!.. Полегче! Хулиган!
— А-а! — И в руках Бушилы очутился табурет.
Орешкин, забыв портфель и шапку, пулей вылетел в коридор, где ещё шумели дети. Если б всё это не было так печально, наверно, многих посмешило бы, как он улепетнул из учительской. Но было не до смеха. Все стали утешать Ядю, которая плакала навзрыд и беспомощно, как ребенок, спрашивала у Данилы Платоновича:
— Что же мне теперь делать?
Бушила взволнованно ходил вокруг длинного стола, опрокидывая по пути табуреты, и все продолжал бушевать:
— Сукин сын! Скромником прикидывался! Архиинтеллигентом! Музыкантом! Я ему голову сверну! И ты тоже дура! — кричал он на Ядю. — Кому поверила? Подлецу! Обещал… Что он тебе обещал? Золотые горы? Бабьё безголовое!
Этот окрик как бы заставил Ядю прийти в себя. Она оторвалась от Данилы Платоновича, прислонилась к стене и широко открытыми, испуганными глазами, в которых застыли слезы, смотрела на Бушилу. И все увидели, какая она бледная, измученная и как поблекло её недавно нежное девичье лицо.
Орешкин заперся в своей комнатушке и до вечера никуда не выходил. Ждал, что его позовут обедать. Не позвали. В доме стояла тишина, хотя на кухне, он это слышал, были Рая и сама Аксинья Федосовна. Он напряжённо думал, какой найти выход из этой неприятной истории, чтоб хотя бы здесь, в этом доме, сохранить авторитет, уважение. «Надо помириться с этой дурой, сказать, что я погорячился, она всему поверит… Дотянуть до конца года, а там — в другую школу. Надо отступать… раз наделал глупостей… Аксинье Федосовне сумею объяснить, она человек практический», — подбодрил он себя и с наглой улыбочкой засел писать жалобу в районо: его оскорбили, кидались на него с табуретами. «Да, я жил с Шачковской, но с самыми честными намерениями и от намерений этих не отказываюсь. Мы поссорились: я был против аборта… Но я уверен, что мы всё между собой уладим…»