Сусанна Георгиевская - Колокола
Я не выполнила завета своего убитого на фронте учителя: «Научитесь-ка презирать». Презирать я решительно не умею. Напротив: можно подумать, что душа моя состоит из множества «усиков» — уловителей восторга и боли (бывают же, например, уловители влаги!).
Но день так светел, дорога обещает так много, а я так люблю путешествовать!
Перрон и поезд. Меня провожают двое. Их обеих я очень люблю, не только маму — чего уж тут рассусоливать, это яснее ясного, но и вторую — мою ученицу. Она моя ученица, как бы не будучи ею, ибо самостоятельна вполне.
Чудесное свойство толковость. Она им владеет. Это то, что так сильно недостает мне. Я бестолочь. Толковость меня обошла. В чем это выражается, объяснить трудно. Видимо, эмоциональный фон опережает разум, логичность, умение строить сложное здание книги. Однако дело не только в этом.
...Итак — молодая писательница, провожающая меня, талантлива и толкова. (Она — ученая. Привыкла аналитически мыслить.)
Из глубины, — не из тех глубин, где живут мысли, не из тех, где чувства, — из тех, где инстинкт, поднялось однажды: «талант»! Поднялось, гудя в тишине ночи, заставляя меня ликовать, как человека, открывшего еще одну маленькую вселенную.
Талант! Страна, населенная мыслями только этого человека, только е г о людьми; страна, где в людях пульсирует живая кровь, где над ними — живое небо. Мир, трепещущий то радостью, то печалью. Ребенок, рожденный живым. Трепет, судьбы, горе и радости...
И вот она — «талант» — на перроне, подле меня, в дурацкой шляпке с высоким донышком. Очень серьезная и молодая. Стоит с цветком в руке и бормочет:
— Вы и об этой поездке напишете, вот увидите. И помните, я... то есть мы... то есть я... А?.. Хорошо?..
Люди из нашей группы все прибывают и прибывают.
...Поезд тронулся. За поездом побежала моя юная провожатая в шляпке с высоким донышком. На краю платформы мелькнула мама.
В нашем купе три бабы, один мужик, слегка хромой (след войны). Он молод. Во всяком случае, мне он кажется молодым. Мы с ним на верхних полках; Клава (моя соседка по дому) — на нижней. Она сейчас же, как только тронулся поезд, принялась укладываться.
Выхожу в коридор из тесного пространства купе. И там оказываюсь с глазу на глаз с самой молодостью.
В коридоре стоит дочь руководительницы нашей туристской группы — худая девушка с распущенными волосами.
Мы, естественно, и дальше встречались с ней во время поездки, тут и там мелькали ее распущенные волосы, ее худенькая высокая фигурка. И всегда мое сердце сжималось чувством выборочной, личной симпатии.
Говорили мы с девушкой о случайном, но что-то в моей уважительной к ней серьезности ее тронуло.
Мы признались друг другу, что не любим всего, что трудно дается (я была совершенно искренна и упустила из виду свою профессию). Имелись в виду только платья, любовь, поездки по белу свету.
Да, да. Я могу, разумеется, не любить того, что трудно дается. Но ничего, между прочим, и никогда мне еще не давалось даром.
Она ушла к себе, тряхнув на ходу прямыми длинными волосами, но след от нее остался, как от улыбки. Он и сейчас во мне.
2
Когда поезд с нашей туристской группой доехал до той остановки, где следовало высаживаться, был поздний вечер, быть может ранние часы ночи.
На вокзале нас встретила женщина-гид. По-русски она говорила плохо.
Тьма неба, неяркое освещение вокзала, большая группа моих коллег — все вместе, смешиваясь с чувством усталости, давало чувство странной ирреальности.
Я много ездила по нашей стране. Но тогда у меня была деловая цель. Дело и чувство свободы, раскованности рождало подобие опьянения, чувство новизны шибало меня еще на аэродроме. Неутомимое, неутоленное любопытство стучалось в душу. Я жадно оглядывала новое место — через окно такси, трамвая или автобуса.
Мир, впервые мною открытый!
А здесь мысли только о том, чтобы не отколоться от своей группы, не потеряться в темноте чужого города, и чудаковатое, незнакомое мне ощущение «путешествия», игры, в которую охотно играют взрослые.
Но так чувствовала и думала, видимо, я одна. У всех лица были нормально озабоченные (это для них не первая поездка «за рубеж»). Они знали, чего хотели. А я своего не знала.
Сели в автобус, автобус подкатил к гостинице.
Франкфурт.
Темными показались мне его улицы, и мало того что темными, но — невиданно и неслыханно! — через столько лет тут и там маячили опознавательные знаки прошедшей войны.
Не зализала еще земля своих ран.
Вон стенка полуразрушенного дома с пустыми проемами окон...
Война! Долго ли будет гудеть твое эхо?
«Да. Долго. Ведь в твоей душе все еще гудит оно, верно?»
Пронзительней всего кричат те самые-самые первые минуты, когда ты узнала о ней, о войне.
...Пробил ее грозный колокол над юностью, над молодостью твоей.
Был вечер накануне страшных событий.
Ветер гнал вперед твою юбку и волосы, которые можно сегодня, за давностью лет, весьма свободно назвать кудрями.
Как парус, вздувалась летящая вперед юбка (тогда еще не носили «мини»). То и дело падали на тротуар шпильки. Тебя обнимал ветер. Шляпка соломенная. И вдруг над соломенной шляпкой (помнишь: ты очень ею гордилась?) раздался гул: гул войны.
Синее небо. Лето. И вот, наподобие отражения в замутненной воде, ушла молодость.
Еще вчера она была. Накануне того безгранично страшного воскресенья.
Ночь. Шаги по улицам в белой ночи. Две пары ног, развевающееся пальто, соломенная шляпка, а над головами и крышами (небо цвета грязного жемчуга) — белая ленинградская ночь.
Катер по Неве летит на Стрелку. Ветер в лицо. А на островах под ногами поскрипывает гравий. Гладь залива, который все величают морем. Он плоский. Он неподвижный. Он отражает светлые небеса. Море — без тьмы и без флюоресценции.
...Два голоса, трава по краям песчаных дорожек. Бесконечность ночи, сливающейся с рассветом.
Рассвет.
Как можно не сохранить благодарной памяти о молодости своей? Как можно не уберечь прекрасной усталости той ленинградской ночи, незаметно слившейся с утром?
Да, да... Мы выиграли войну. Но в этой жизни, даренной и сохраненной, надо выиграть не только войну. Надо выиграть самих себя.
Я вернулась после войны в Ленинград, в одиночество своего опустевшего дома. Каждое утро в мою одинокую комнату приносил дрова для печи недавно демобилизованный солдат — сын дворника.
Мы с ним перебрасывались словом-другим, как двое фронтовиков. Он сидел на вязанке дров, мы смотрели друг другу в глаза, двое военных, чей бег внезапно остановился.
К этому чувству мы никак не могли приспособиться. Оглядывались назад, нам слышался гул прошедшего.
Трудно бывшему фронтовику. Очень трудно. Надо учиться жить...
...Туристская группа
Наш автобус катит вперед.
1970 год. Франкфурт. Пре-е-красно.
Промелькнула стена разрушенного войной и не восстановленного дома; затеплились зашторенные окна. В одном из них я узнала свои портьеры из ткани, что покупала в Москве. Смех и грех! Но ведь ткань-то была немецкая!
В окнах мелькали немецкие лампы, хорошо нам знакомые. Они продаются в московских магазинах.
Что увидишь в пространстве, освещенном только светом из окон домов?
Ничего. Мглу.
Но я, человек, привыкший к поездкам, вот именно — не к путешествиям, а к поездкам, ухитрилась различить и в черноте ночи смутные очертания города, его мостовые.
Айзенхютенштадт. Новый город. Вестибюль гостиницы. Свет. Чемоданы.
Я оказалась в комнате со случайной попутчицей.
В окно глядела ночь. Рядом со мной раздевалась женщина. Она уснула, а я заснуть не могла — все думала и думала об утрате и почему-то боялась проспать. Но вот наконец потихоньку я стала задремывать. Разумеется, я не знала, что ждет меня завтра. Грозным было то, что ждало меня завтра: пленка, прокрученная назад; отступ в прошлое, в печаль моей пролетевшей юности.
И вот пришло утро.
Из нас двоих я проснулась первая.
Подошла к окну и выглянула на улицу.
За окном незнакомый город — Айзенхютенштадт. Строители, видимо, попытались противопоставить его капиталистическим промышленным центрам. Объемно-пространственные композиции симметричны. Новые дома такие же, как у нас на окраинах Москвы.
Но Москва велика. Когда глянешь на ее новостройки где-нибудь на краю города (впрочем, кажется, теперь не бывает окраин), они (дома) почему-то сливаются с ощущением простора и широты неба, чаще всего с закатом. Все вокруг розово, будто тронуто тонкой кисточкой, которую обмакнули в розоватую краску. Дома... И вдруг кусок какого-то поля, где еще валяются железяки, рельсы, неведомо что — ошметки недавнего строительства.
Из окон гостиницы в Айзенхютенштадте видны только ближние улицы, крыши домов. Серо. Чисто. В свете разгорающегося дня просвечивают на окнах задернутые шторы.
...Шесть утра. Спускаюсь вниз. Оглянувшись, сажусь в какое-то кресло. Вокруг знакомая, хорошо мне знакомая речь — говорят по-немецки. (Язык для человека не умирает, он в нем задремывает.) Сколько лет прошло с тех пор, как я говорила по-немецки в последний раз?!