Борис Пильняк - Том 4. Волга впадает в Каспийское море
Однажды Алиса спросила отца:
– Эдгар, мы живем или играем? – она называла отца по имени, как мать.
Отец не понял, срастив абзац газеты с вопросом дочери, спросил:
– Что ты хочешь сказать, Лиса?
– Мы живем или играем? – вот, ты и мама, – вы живете, а я и Мишка, хотя он уже большой и ходит к Любе, ее товарищ, – мы с ним играем в куклы. Куклы не живые, они из тряпок, и голова для куклы – мама купила мне ее в Москве у ГУМа, когда мы еще жили там. А ты играешь с нами, потому что мы маленькие. Мы с Мишей живем или играем?
Все газетные абзацы заслонились тогда вопросом дочери, первою дочернею внеурочною мыслью, – и отец растерялся в ответе, всем – позвонком и сердцем поняв, как дорога ему дочь, его плоть, его продолжение жизни, потому что в том беспорядке живой жизни, который надо привести в порядок наукою Мечникова, Воронова, Лазарева и машинами, все же имеется пока одно решение трагедии смерти, трагедии и человека, и человечества, – продолжение рода и крови. И отец прижал к себе дочь, прижимаясь к жизни, так сильно, что на глазах у дочери появились слезы физической боли и недоумения.
И из-за книг в час отдыха после обеда, вместе с Лисой, вслед за Лисой, за ее смехом и ручонками, верткими, как масленичные качели, приходила жена, друг, мать – Ольга Александровна, – женщина, которая возникла в его жизни впервые вместе с его молодостью, отдав ему все свое последнее. Он был репетитором Любови и сына, умершего от тифа на гражданской войне в его отряде. Она принесла и отдала ему все, всю жизнь. Тогда, в прямопроспектном Петербурге, в гулкой квартире профессора Полетики, где встречала она всегда Ласло на пороге, пустой гостиной, на этом самом пороге в солнечный день, в гулком и просторном биении сердца, впервые поцеловал Ласло, по-мужски, любовником, руки и шею Ольги Александровны, – и она поцеловала его, все отдавая в этом поцелуе, эти гулкие комнаты, свое время, мужа, детей. Ему было двадцать три, ей тридцать два. В этой гулкой гостиной, также в солнечный день, в закат, она сказала Пимену Сергеевичу Полетике, что она уходит от него навсегда, – и глаза ее светились в тот час счастьем. У порога ждал Эдгар. Сроки ухода длились тогда сроками великой войны, и для Ольги Александровны были те годы стремительной героикой. Тысяча девятьсот семнадцатый год стал ее бабьим летом, оказавшимся не в сентябре, но в июле. Для Эдгара она научилась думать по-немецки, как думал Эдгар, – и вместе с ним она пошла на штыки гражданских войн и голода революции, вместе с ним пробираясь через те отвесы, которыми переползала Россия в своем перестройстве хлеба, вер, быта, обычаев.
В отряде Эдгара она потеряла старшего своего сына, убитого белыми. Впервые по-настоящему в страсти закрылись ее глаза на мир от поцелуев Эдгара, и Эдгар увидел первые ее у глаз морщинки немолодости. Она молча шла за Эдгаром по фронтам, эта гордая женщина, друг, – эта покойная, чистая женщина, принявшая штыки революции своим брачным ложем, знавшая, что страсти человеческие – обязательно честны, обязательно правдивы, обязательно проверены на июньские русские росные рассветы, светлые, ясные, чистые и никак не похожие, как для некоторых, на палительные головни русских пожарищ. Она научилась все подавлять в себе, что было вне ее чести. На фронте, на станции Мациевская около ног Федора Ивановича Садыкова разорвалась однажды граната, – их было тогда трое в дежурной комнате, она, Эдгар и Федор, – осколок ударил в ее плечо, – она руками вынула осколок из мяса раны, сморщив от боли губы, сдвинув брови, но улыбаясь. Когда же отгрохотали пушки революции и Эдгар пошел к рекам, Ольга Александровна родила дочь Алису, – свою последнюю дочь, ибо годы ее шли уже к закату. Она собрала тогда время в инженерный порядок и стала хранить книги Эдгара и его дела.
В часы, когда засыпала Алиса, Ольга Александровна приходила к Эдгару, со свечою в руке. Она всегда была в черном платье. Последний чай перед полночью был горяч, он выпивался в кабинете, где книги пахнули книжным червем, напоминающим запах мертвецкой. Жена садилась на диван, рядом с мужем. Они говорили между собою по-немецки, на языке, которым встретил жизнь Эдгар Иванович и которым он провожал Лису в постель.
– Weist du, ich denke, das Lew Trotzki nicht Recht hat, –[7]
Она говорила о делах, вычитанных из книг и газет, которыми она помогала мужу. Свеча на столе горела свечою Фауста, покойствовала полночь отдыхом последнего чая, – и муж и жена говорили о том, что стократ величавее Гете, – о революции в мире, той, которая приходила и переливала историю на жернова Эдгара, – как здесь, так и за стенами этого уездного дома, за этими часами жены и мужа, когда муж растворял время женою и книгами, потому что плоские четырехугольники книг имеют свойство камерой-обскурой кидать человека и человеческую мысль во времена и пространства куда угодно и как угодно, – а голос, волосы, голова, плечи жены, ее слова, ее теплота, ее ласка, ее строгость – могут заставить человеческое существо взять на ладонь свое собственное сердце и в сердце спрятать свое существо, когда космичествует покой и то чудесное, что дало жизнь рыжей Лисе. В полночах, когда засыпала жена, эта гордая, покойная, разумная женщина, сестра в революции, когда свеча гасилась и книги проваливались во мрак, – Эдгар Иванович поднимал голову локтем и рядом с ним во мраке чуть белело плечо жены, уже покрытое холодком дряблости, родное и доверчивое, раненное на Мациевской. Ее дыхание было ровно, счастливо, – этой женщины, которая днями всегда одевалась в черное, лишь по июням в белое, и которая стала первой в жизни. Это было таинством любви, тот кувшин, который нельзя расплескать так же, как кувшин революции.
За домом, на лугах шло строительство. Раз в неделю, когда выпадали свободный час или свободная ночь, иль мозги начинали дрябнуть, к Эдгару приходил с завода, из дома для приезжающих Федор Иванович, – или Эдгар Иванович ехал к нему – выполнить законы дружбы и чокнуться – не водкой о водку, но сердцем о сердце, мыслью о мысль. Тяжелоплечий Федор шел тогда по комнатам, смотрел солдатским глазом вокруг, приветствуя и шутки пересыпая нравоучениями:
– воздух слишком сух, надо поставить аквариум, не дорожите здоровьем, –
– покажи печку, как закрываете, я научу, как надо,–
– Лиса, открой веко, ты малокровна! –
Федор Иванович садился на диван в кабинете, чтобы отдыхать и не двигаться часами. Из-за книжной полки извлекалась заветная бутылка. Федор знал каждый жест Эдгара, Эдгар знал каждый жест Федора. Федор наливал себе рюмку коньяку и острил. Любовь Пименовна забиралась в угол дивана, Ольга Александровна уходила по хозяйству. И начинались часы разговоров, чтобы этими часами проверять себя, свои дела, свои мысли. Книги с письменного стола снимались, свечи ставились в большом количестве, к Федору подвигался табурет с тарелкой. Женщины безмолвствовали. Федор опирался рукою о колено Эдгара, чтобы облегчить свои плечи и во имя дружбы. И Федор отдавал свои помыслы, возникавшие у него за цифрами и планшетами.
– Ты говоришь о Льве Троцком, – говорил Федор Иванович, – давай подумаем о речном ложе, стало быть, особенно, если река потечет задом наперед. Давай примем во внимание администрацию, то есть самих себя, партийную ячейку, то есть самих себя, рабочий комитет, то есть опять же самих себя. Мы отвечаем за все. Коса на речном перекате лежит, как известно, подобно рыбе, головою против течения, и имеет также, как известно, форму рыбы, рыбью голову и рыбий раздвоенный хвост. Отмели похожи на рыб не случайно, но это не главное. Главным же образом нужно рассчитать, что будет с рыбиной косой, когда вода потечет ей в хвост. Мы строим плотину, заново, переделываем климат и географию. Так, стало быть. На пустые луга съехалось десяток тысяч рабочих, а связаны этим строительством и зависят от него – миллионы, – понятно. Место боя, – тоже понятно. А кто это чувствует у нас? – мало, кто. Инженеры машинисток в Голутвин по субботам возят, фокстротят. Грабари имеют артельных жен, называемых стряпухами, – мы построили фабрику-кухню, но из-за этих артельных жен, то есть стряпух, рабочие предпочитают питаться в бараках, и в каждом бараке обязательно есть шинкарка. А мы с тобой есть все.
– Я тебе отвечу, Федор, – говорил Эдгар Иванович. – Обрати внимание на товарища Моисея из Библии, который выводил евреев из Египта. Он был неглупый мужик. Он путешествовал по морскому дну, производил манну небесную из ничего, путался в пустынях, как мы в троцкизме, устраивал съезды Советов и приемы на Синае. Сорок лет отыскивал свою жилплощадь и воевал за нее. И до обетованной земли он не дошел, предоставив Иисусу Навину останавливать солнце. Вместо него дошли его дети. Старик Моисей не мог дойти до обетованной земли – на основании логики. Люди, знавшие Содом, не могут быть в Израиле, – они не годны для обетованной земли, потому что они помнят, что такое есть городовой, откуда у него растут усы и кто такая фрау – просвирня в городе Липецке. Старик должен был лечь костьми для нового поколения, ибо только новое поколение, новые поколения, которые не будут знать городового, годня для обетованной земли. Я думаю, что мы сейчас работаем в Моисеев, по морскому дну мы отпутешествовали и манною небесной питаться перестали, – но к новой жизни мы не готовы с тобой, в ней будет жить моя Лиса. Я помню, как майоры давали в морды унтерам. Что же касается администрации, месткома и партячейки, то также в Библии чудак объяснял о действии правой руки в момент неведения левой. Женщины ж – ну, пусть наслаждается каждый, как хочет.