Виктор Смирнов - Тревожный месяц вересень
Выбираю себе удобный окопчик на краю холма, под двумя березками. Осторожно высвобождаю сошку из держателя, устанавливаю МГ на ноги дулом к дороге и выглядываю из травы. Подо мной, метрах в ста пятидесяти, светлеет среди темного еще луга Ожинский шлях. Здесь он как бы раструбом, расширяясь, входит в реку. Шепоток доносится из вербняка, растущего у кювета ближе к холму. За шляхом, вдоль реки, снова кустарник, он тянется густыми зелеными островками. На том берегу Инши — широкая пляжная полоса. Позиция у меня превосходная. Круговой обзор.
Проверяю ориентиры, зоны обстрела. Гранаты кладу перед собой в песок. Теперь, чтобы взять высотку, и м потребуется по меньшей мере миномет. Пусть доставят!
Ну, все готово. Утром человеку всегда легче и яснее, в особенности больному или раненому. Ночные беспокойства и страхи уходят с темнотой, даже боль, кажется, чуть при-гасла. Струна ходит в ноге не с такой яростью и злобой, как ночью. Вот только холод донимает. Надо терпеть. Немного осталось.
Уже все вокруг высветлилось. Видны разводья от быстрого течения на реке. Мир оживает, ночная тишина рассеивается. Стриж проносится над моей головой. В бору покрикивает сойка. Хорошо, что сойки не любят жить у реки, не их это владения, иначе я не смог бы так тихо подняться на холм.
Непонятные звуки доносятся из-за бора. Как будто кто-то неумело и робко подул во флейту, наугад и с повторениями перебирая клапаны. Звуки бьются друг о друга, звенят, дрожат, переливаются. Я замираю в ожидании чего-то удивительного, волшебного. Звуки растут, становятся громче и вот повисают над высоткой, над моей головой. Это грустные, жалующиеся, непонятные крики. И когда я понимаю, что это, голоса уже тают за рекой. Улетели на юг птицы журавли! Поднялись рано-рано для большого перелета и клином прошли над туманной землей, напоминая о том, сколько красоты, сколько радости пропустили люди за эти годы, когда уши глохли от стрельбы и разрывов.
Беседа внизу стихает. Они тоже прислушиваются. Странно: у нас одни и те же журавли. У нас одна и та же река, один и тот же рассвет, мы можем удивляться и радоваться одному и тому же. И мы — смертельные, непримиримые враги.
Прерванная было беседа снова журчит. Кажется, это хорошие твои друзья расположились под холмом, неспешно толкуют о семьях, о любви, о детях, о прожитых годах, о рыбалке. Они никогда никого не вешали, не вырезали звезд на лбу, не били длинным, похожим на шило ножом под ребра. Спустись — угостят чаем, пропахшим дымком и вербовыми листьями, случайно попавшими в казанок, дадут удочку, наживку, возьмут с собой на рыбалку… Спустись к ним, Капелюх!
6
Совсем рассвело. Видны седые вербные листья на кустах под холмом. Теперь я различаю среди ветвей две шапки. Они чуть покачиваются. Оттуда и долетает журчащая речь. Где же остальные? Я присматриваюсь, прислушиваюсь. Что за чертовщина? Со стороны бора доносится песня. Кто-то идет Ожинским шляхом к Инше и горланит во всю мочь.
Через минуту я различаю мотив «Гали молодой». Две шапчонки внизу передвинулись к краю кустарника. Замерли. Ждут.
Ой ты, Галю, Галю молодая,Чому ты не вмерла, як була малая…
В самом деле, «чому»? Если б ты вмерла, у этого идиота, лишенного всякого слуха, не было бы повода орать на весь лес, накликать на себя беду. А может, человек нарочно кричит во всю глотку? Хочет предупредить — мол, иду по своим делам, никого не трогаю, и вы меня не трогайте, а главное, не застрелите по ошибке. Вот на дороге, спускающейся к реке от соснового бора, появляется фигура. Это плотный, кряжистый человек в галифе, жупане и папахе. Он не пьян, не шатается, но кричит громко. Должно быть, давно уже распевает свою «Галю», потому что голос у него сел, сипит, как сорванный паровозный свисток. И все-таки этот искаженный голос кажется мне знакомым.
Когда я различаю пояс, перехватывающий жупан, желтую кривульку револьверной кобуры на животе, тяжелую цепочку, я, конечно, узнаю певуна. Крот! Но куда это он так бодро вышагивает? В Ожин? Неужели его послал Глумский? Но зачем же орать?
Двое выходят из кустов навстречу Кроту. Допелся! У бандитов шмайсеры стволами вниз, ленивая, сонная походка.
Я проверяю, крепко ли воткнулась сошка в землю. Если бандиты примутся за Крота, мне придется раньше срока вступить в дело. Пальцы чуть дрожат. Прижимаю к плечу приклад и несколько посвободнее держу рукоять. Ствол успокаивается. Регулирую прицельную планку. Глаза видят еще хорошо. Набегает слеза, но это ничего, МГ — не снайперская винтовка, он бьет густо.
Крот достает из кобуры револьвер. Стволы шмайсеров поднимаются, я вытираю слезу и прижимаю подбородок к прохладной отполированной пластмассе приклада. Так… Но Крот отбрасывает револьвер за кювет! Отставить пулемет! Наблюдаю. Стволы шмайсеров снова опустились. Двое становятся по обе стороны дороги, ждут, когда Крот подойдет вплотную.
Он размахивает руками, показывает в сторону Глухаров, откуда пришел, объясняет что-то. Говорит громко. До меня долетают отдельные слова: «гроши», «брезент», «ястребки», «схованы», «документы»… Так ведь это же он рассказывает об уловке Глумского, о спрятанных под брезентом «ястребках»! Пришел сюда выторговать свою долю. Крот догадался, что бандиты постараются перехватить телегу, и выбежал вперед, он продает секреты Глумского.
Бандюги ведут Крота за дорогу, к большому серебристо-зеленому островку на берегу реки. Там у них, очевидно, КП. Из ивняка выходят еще двое с автоматами. Один из этих двух, в кубанке, в сапогах с высокими, напуском, голенищами, спрашивает что-то у Крота. Голос его звучит визгливо, на однообразной высокой ноте. Крот отвечает, сипит. Он снова начинает указывать в сторону Глухаров, он спешит, как будто боится, что его не поймут, размахивает руками.
Меня трясет. Озноб это или чувство омерзения, не знаю. Я бью себя кулаками по скулам, чувствительно бью. Согрейся, Капелюх. Согрейся и успокойся. Ну что тут удивительного? Человек, который бросал обломки кирпичей в детвору, пришел за своей долей к Горелому. И никакой души труженика в нем нет, не путай черные корявые руки с душой. Не может он, Крот, перенести, чтобы два мешка с деньгами вот так, за здорово живешь, были отданы государству. Измучился он от этой мысли. И нашел выход.
Горелый, повернувшись к ивняку, окликает кого-то. Выходят еще двое. Ага, вот и вся банда в сборе.
Ловлю в прицел семь темных фигур за дорогой. Мушка, возникшая в вырезе прицела, прыгает, мечется от кювета к кустарнику. Нет-нет, рано. Еще не пришло время. С первой очереди могу промазать и только распугаю их. Ускользнут в ивняк. Поддержать меня некому. Надо ждать.
Что же надумал Горелый? Если он решит идти навстречу Глумскому, придется все-таки стрелять. Не бежать же следом.
Горелый осматривает окрестность. Взгляд его на секунду задерживается на холме. Впечатление такое, будто мы столкнулись с ним глазами. Но нет, он не может видеть меня — трава скрывает, да и свету ему мало. Горелый указывает в сторону Ожина, на речку, что-то говорит.
Двое бандитов, только что вышедших из зарослей верболоза, снова скрываются в кустах, а через минуту появляются с пулеметом. Один несет МГ, почти такой же, как у меня, только более раннего выпуска, с круглыми, а не овальными отверстиями в кожухе, а второй — тяжелую, сложенную пока треногу и короб для ленты в двести пятьдесят патронов. Они намерены установить пулемет на станок. Это будет серьезное оружие.
Первый, рослый, с пулеметом, нерешительно входит в воду по голенища и оглядывается. Командир жестом посылает его вперед.
Река сизая, холодная, она поднялась от дождя, и на середине брода вода доходит рослому пулеметчику почти до подмышек. От второго, маленького, над водой только голова, тренога до короб.
Бандиты медленно пробираются на тот берег. Наконец выходят на широкую песчаную полосу. Отряхиваются, как псы. На обоих — короткие овчинные полушубки. Наши, красноармейские, довоенные. Не замерзнешь в таких, даже если в реке искупаешься. Пулеметчики смотрят на Горелого. Тот машет рукой — мол, дальше, — и они идут к небольшому лозовому островку на песке, который, как клок серой шерсти, торчит из пляжной полосы.
Второй номер ставит станок за лозняком, налегает на него, чтобы плотнее, до упора в башмаки, вошла в песок тренога. Они начинают крепить пулемет, возятся с винтами наводки, временами зябко передергиваются, звучно хлопают себя ладонями по бокам, прыгают.
Теперь все становится ясно. Горелый даст телеге и сопровождающим ее «ястребкам» войти в реку. Воды стало много, и те, кто скрывается под брезентом, вынуждены будут встать. И мешки им придется приподнять, словом, полностью выдать себя. Так, наверно, размышляет Горелый.
И вот тогда заговорит станкач. А позади глухарчан встанет заслон из четырех автоматов. Горелый хочет мастерски разыграть эту финальную сцену, показать во всем блеске свое превосходство. В самом деле, ловушка хитроумная и обидная для «ястребков». Вся затея Глумского будет выглядеть беспомощной и нелепой. Уж Горелый поиздевается досыта, прежде чем утопить наших в Инше. Кого-то он, конечно, отпустит, чтобы рассказывал потом, как ловко бандиты взяли груз. Крота конечно же и отпустит. Уж тот не пожалеет красок, когда будет объяснять, что и как.