Мечты сбываются - Лев Маркович Вайсенберг
— Скоро мужчинам от вас совсем не станет житья! — пробурчал он.
Глаза Баджи сузились: вот ты, оказывается, какой! Она еще глубже уселась в кресло и, небрежно отмахнувшись от документа, безмятежно сказала:
— А нам и без ваших бумажек хорошо!
Когда же мужчина в гневе удалился за распорядителем, стремясь добиться своего, Баджи с усмешкой бросила ему вслед:
— Попробуйте нас отсюда согнать!
Нет, никто не согнал с занятых мест ни Баджи, ни Телли, ни безбилетных девушек-студенток, и, потеснившись, все в конце концов как-то разместились, даже почетные гости. А Горький уже стоял на трибуне.
Ах, Юнус, Юнус! Ну и описал же ты своей сестре Горького! Совсем, оказывается не такой он, каким она представляла себе его по твоим рассказам, хотя и верно, что он высокий, худой и фигурой напоминает Дадаша.
Взволнованным, задушевным и странным для слуха Баджи окающим говором обращался Горький с трибуны к переполненному, затаившему дыхание залу:
— Я принадлежу к людям, которые, как все вы или большинство из вас, верят, что духовные средства человека, его стремления к лучшему непобедимы и что эти стремления приведут его к справедливой и красивой жизни на земле. Сила, которая возникает из среды трудового народа, велика — она ломает все старые предрассудки и освобождает от того, что крепило старый мир.
Горький внимательно оглядел зал, словно ища кого-то, пристально всмотрелся в первые ряды, и Баджи показалось, что он остановил свой взгляд на ней.
— Я вижу здесь освобожденных женщин азербайджанок, — можно ли было об этом мечтать пятнадцать — двадцать лет назад?
Баджи слушала, и мысль ее напряженно работала… Пятнадцать — двадцать лет назад? Да ведь даже десять лет назад, во время «первого общекавказского съезда мусульман», когда она, девочкой, пришла сюда с Хабибуллой за ковриком Шамси, в зале были только мужчины, а женщинам милостиво разрешалось тесниться на хорах, в третьем этаже. Она, Баджи, все это хорошо помнит, как если б это было вчера.
— Вы слишком погружены в будничную работу и поэтому ее недооцениваете, — звучал голос Горького с той самой трибуны, с которой тогда, десять лет назад, губернский казий мулла Мир-Джафар-заде мрачным, низким голосом вещал о том, что присутствие азербайджанок на съезде противоречит корану и является преступлением. — А ведь вы заняты животворящим трудом! — продолжал Горький. — То, что делаете вы сегодня, — завтра, послезавтра будут делать все народы на Востоке. Вот здесь начинается действительно мировая культура, — ведь вы становитесь первой волной, мощным новым движением, потрясающим народы!
«Первой волной? Мощным движением?..»
Да ведь это о ней, о ее брате Юнусе, о Газанфаре, о всех ее друзьях говорит сейчас Горький!
Баджи слушала, и окающий волжский говор, вначале казавшийся странным и чуждым, мало-помалу становился для нее незаметней и наконец совсем исчез.
— Будущая история великолепными словами напишет о том дне, когда ваш народ так решительно и смело сорвал с цепи ненужную обузу чужого ярма, мешавшего вам говорить и чувствовать. Много радостного видел я за последнее время, но эта минута — потрясающая, это одна из великих минут.
Весь зал громко зааплодировал, и особенно громко хлопали в ладоши женщины азербайджанки, за те добрые слова, какими с недавних пор стали их баловать и какими так щедро одарил их сейчас с трибуны этот высокий русский человек. Баджи старалась хлопать громче всех.
Горький вынул из кармана платок… Что такое?.. И у самой Баджи на глаза навернулись слезы…
Беседа с Горьким продолжалась и во время перерыва заседания — в кулуарах.
Протиснувшись сквозь плотное кольцо людей, окружавших писателя, Баджи услышала знакомый скрипучий голос.
Так и есть: все тот же пролаза Хабибулла! Он уже успел завладеть вниманием Горького и, стараясь снискать его расположение, развивал мысль, что основное дело советской литературы — обличать пороки людей, сурово их судить.
Ему не повезло: выслушав, Горький спокойно заметил:
— Литература наша, милый человек, — не знаю, как ваше имя, — не трибунал. Она должна воспитывать людей, а не наказывать их.
Хабибулла продолжал настаивать на своем, и Горький с ноткой досады воскликнул:
— Да поймите вы, что если человеку все время твердят: «ты дурен, ты дурен», ничего хорошего из этого получиться не может! Этим вы становитесь на позицию буржуазной литературы, которой, поймите, выгодно выставлять человека мерзавцем, чтоб держать его в угнетении. А ведь вы находитесь здесь не в окружении врагов, а среди своих товарищей. Не так ли?
Он кивнул на окружавших его и Хабибуллу людей, остановил свой взгляд на Баджи, словно в ожидании ответа, и Баджи с горечью подумала: если б он знал, на кого тратит свои золотые слова!
Как хотелось Хабибулле высказать все, что он думает, начистоту! Но осторожность взяла верх. И лишь когда Горький покинул вестибюль, он решился сказать:
— Максим Горький — крупный писатель, об этом уже много говорилось, но, если быть откровенным, нужно признать, что для нас, для азербайджанцев, он мало понятен, мало доступен.
Хабибулла говорил с плохо скрываемым раздражением — разговор с Горьким оставил в нем чувство неудовлетворенности, обиды, и его давняя антипатия к Горькому, как к писателю, усугубилась неприязненным чувством к Горькому, как к человеку.
Где-то рядом послышался удивленный голос Гамида:
— Алексей Максимович мало понятен? Мало доступен? Да ведь в нашем театре уже третий год с явным успехом идет «На дне»! Мы считаем эту пьесу вкладом в наш репертуар. Кто, как не вы, Хабибулла-бек, работник управления театрами, Наркомпроса, должны были бы это хорошо знать!
Гамид говорил не без яда. Глаза Хабибуллы вспыхнули злым огоньком. Он, Хабибулла-бек, уже не раз сталкивался с этим неприятным молодым человеком на диспутах об искусстве в техникуме. И вот теперь этот бойкий малый, попав на работу в театр, возомнил о себе невесть что и задирает его, стремясь вновь скрестить оружие? Что ж, он, Хабибулла, готов принять бой!
— «На дне» — неплохая пьеса, она обошла ряд театров, имела в свое время известный успех, — начал Хабибулла. —