Л. Пантелеев - Том 1. Ленька Пантелеев
Мендель приступил к обыску. Он сунул руку в карман Карлушкиного клеша и сказал:
— Здесь!
Но вытащил пустую руку.
— Значит, здесь, — сказал он и сунул руку в другой карман. Но и там яиц не оказалось.
Все больше и больше волнуясь, он обшарил карманы бушлата, ощупал Карлушку спереди и сзади, залез за пазуху майки — яиц не было.
Надо было видеть его лицо. Я до сих пор не могу забыть лица брючника Менделя, когда, безуспешно закончив поиски яиц, он взглянул на Карлушку. Глупее лица я не видывал. Он вытаращил глаза, раскрыл рот… Мне показалось даже, что волосы его встали дыбом от ужаса, который охватил его.
— Где ж таки яйца? — спросил он.
— Не знаю, — ответил Карлушка.
Ужасная ругань посыпалась на голову бедного Менделя.
— Кляузник! — заревела толпа.
— Дурак!
— Арап московский!
Несчастный Мендель не знал, куда деваться от этого потока выкриков, ругательств и ядовитого смеха. Вся барахолка издевательски смеялась над ним, который так позорно проспорил свои сто «лимонов», и больше всех заливался я; я чувствовал себя соучастником Карлушкиной аферы и радовался за успех нашего с ним мошенничества.
Оглушительный хохот долго колыхался в воздухе, будто чудовищные птицы хлопали громадными крыльями. Смех толпы опьяняюще ласкал меня, как ласкает он, вероятно, клоунов и комических актеров в театре. Но скоро мне пришлось убедиться, что не всегда смех бывает приятным. Скоро я услышал смех погромче и пооглушительнее этого, но он не доставил мне радости.
Слишком уж грустно мне вспоминать окончание этой глупой истории.
Немного придя в себя, Мендель растерянно высморкался в рукав, вздохнул и, взвалив на плечо груду перевалявшихся в пыли брюк, собрался уходить.
— Куда? — закричал я. — А деньги?
— Куда? — закричала за мной вся толпа. — А деньги платить надо?
Мендель плюнул в сторону, с остервенением вытащил бумажник и, отсчитав сто миллионов, протянул их Карлушке.
Ко всеобщему удивлению, Карлушка отказался взять деньги.
— Не надо, — сказал он. — Совестно брать от такого дурака.
— От дурака? — растерялся Мендель.
— Ну да, от дурака, — сказал Карлушка. — Разве ты не дурак? Самый настоящий вислоухий дурак. Столько времени искал яйца и не мог найти. Гляди! Гляди, раззява! Вот они где твои яйца!!!
И тут случилось нечто ужасное. Карлушка размахнулся и изо всей силы ударил меня сверху по шапке.
Что-то хрустнуло у меня на затылке, и тотчас же беспросветный мрак окутал меня. Теплая, липкая жижа залила мне лицо, нечеловеческий ужас сковал мои руки и ноги, — мне показалось, что я умер и мозги мои текут по моему лицу. Кто-то толкнул меня в середину круга, я чуть не упал, закачался и закричал от страха.
Страшный хохот оглушил меня. Я протер глаза и увидел дико оскаленные пасти хохочущих людей. Вся барахолка сотрясалась от неудержимо-буйного смеха.
Закинув голову, хохотал коварный Карлушка. Хохотал одноглазый Гужбан. Хохотал Мендель. Визгливо хохотала жена его Песя, и яйца перекатывались в ее корзине.
К сожалению, я не могу сказать, был ли в действительности так смешон этот Карлушкин фокус. Но потом мне рассказывали, что мое лицо было похоже на хорошую яичницу с салом. Не думаю, чтобы яичница была хорошей: одно яйцо оказалось тухлым — страшная вонь душила меня. Я заплакал.
Я закрыл руками лицо и, пошатываясь, дошел до ступенек мостика. Я опустился на ступеньки и, оцепенев, просидел там до вечера.
Когда я очнулся, было уже темно. Я сколупнул с лица затвердевший яичный желток и огляделся.
Барахолка пустела. Погасли фонари. Все жулики, торговцы и покупатели ушли спать. Ушла домой и девчонка с квасом.
И только за спиной моей пухлолицый старик невозмутимо играл на своей флейте…
1927
Портрет*
Два дня не ел Коська; одну только воду стегал. Вода — она бесплатная. Ее хоть с утра до ночи пей: на каждом углу фонтан, — нагибайся, поворачивай крантик и дуй, сколько влезет. Да вот беда — сытости от воды настоящей нет. Как ни пей, все равно брюхо от голода сводит.
Два дня Коська терпел, а на третий день не выдержал. Все утро шатался по Слободе, у каждого окошка стучал, скулил:
— Тетенька… миленькая… подайте кусочек!
Но захлопывались окна, задвигались занавески, отвечали Коське:
— С богом, хлопец, с богом.
К полудню свело у Коськи брюхо так, что хоть плачь. Хуже даже. Хоть топись.
Сходил Коська к знакомым ребятам. Были у него такие знакомые ребята — кордоновская шпана. Эти ребята были воры, они Коську прогнали.
— Мы, — говорят, — стрелкам не подаем. Воровать с нами не хочешь, ну и катись Христа ради к чертовой бабушке.
Коська вздохнул, ничего не сказал, не обиделся и пошел опять на фонтан воду пить. По дороге идет, окурки собирает: если курить, то не так есть хочется. И вдруг слышит — паровоз гудит. Вспомнил Коська — на вокзале давно не был. Как же это он забыл? Ведь на вокзале можно и копеечек пострелять, и вещи кому снести пособить.
Собрал последние силенки — побежал на вокзал. А там как раз поезда ждут. Начальник станции вышел: стоит у фонаря, ногу выставил, белыми брюками фасон наводит. Пассажиры гуляют по платформе, тетеньки белыми платочками от жары обмахиваются.
Коська скорее руку лодочкой сложил, юркнул в толпу, заканючил:
— Добрые граждане, подайте сироте на пропитание…
Люди идут, мимо проходят, на Коську даже глядеть не хотят. А другой, если почище одет, взглянет, да и обойдет, эдак поморщившись. Не запачкаться бы.
Тут было Коське пофартило. Видит, идет девушка. Лицо доброе, смеется будто бы. И в руках у нее целая охапка черемухи.
Коська к ней:
— Милая барышня, будьте такая добренькая. Подайте сироте на кусочек.
Она сразу остановилась, в сумочке стала рыться. Видит Коська — гривенник достает. И уж руку протянул, а гривенник тюк-звяк — и на платформу. Прыгнул раз-два, покатился — и в щель.
— Ну, доставай, — смеется девушка. — Твое счастье.
Только соскочил Коська с платформы, только хотел под настил сунуться, слышит — грохот, звон, паровоз гудит: поезд подходит. Нет, надо скорей назад, — гривенник не убежит, а тут более важные дела прозеваешь.
Выскочил, а уж на платформе черт-те что делается. Шум, звон, дым.
Коська скорей к вагонам. Теперь милостыньку просить нельзя. В такой суматохе самый добрый человек за кошельком в карман не полезет.
Коська по другой лавочке. Это он тоже может. Он за вещи — за мешки, сундучки, корзинки — хватается.
— Позвольте донесу, дяденька.
А дяденьки отмахиваются:
— Сами дотащим. Иди лучше буржуазию поищи.
А буржуазия — та носильщиков с бляхами ищет. Да и не поднять Коське ихних буржуйских чемоданов.
Обиделся Коська. Расстроился. И тут ничего не вышло.
«Эх, — думает, — лучше побегу гривенник искать».
Полез опять под настил. Но где же его тут найдешь, гривенник. Даже и места он не помнит, где гривенник этот упал.
Ползал Коська, ползал, все коленки изодрал. Только и нашел, что окурков несколько штук да огрызок яблочный не очень маленький. Огрызок съел, окурки за уши запихал, хотел вылезать. И вдруг видит — ремешок.
Висит, болтается, свесился с платформы узенький сыромятный ремешок. И пряжка на нем блестит железная.
Не подумал даже Коська, что это за ремешок и откуда он тут взялся. Цапнул, дернул, — и вдруг полетела ему под ноги с платформы плетеная корзиночка.
Съежился Коська. От страха дышать перестал. Думает: сейчас хозяин корзинки с платформы соскочит, будет ему, Коське, баня с веником. Но нет, минута прошла, еще минута — никто за корзинкой не лезет. Над головой у Коськи люди ходят, шумят, разговаривают, а Коська сидит как мышь и шевельнуться боится.
Наконец осмелел — пощупал плетеночку, потрогал: тяжелая. Перетянута корзинка сыромятным ремешком, чтобы нести было за что. На лучинных петельках замочек висит. Маленький. Его пятилетний пацан сковырнет.
Взял Коська плетенку в руки, понюхал: ничем особенным не пахнет. Палец подсунул под крышечку, что-то мягкое, рубаха, наверно.
И вот закружилась у Коськи голова. Затошнило его. В животе забурчало. Может, яблоко он не очень свежее съел. Сам не соображал, что делает.
Чуть хрустнул замок, слетел ремешок, отскочили лучинные петельки.
Так и есть: рубаха наверху лежит. Белая, в полоску. Под рубахой книги. Штук десять. Под книгами ботинки желтые, ношеные, бритва в коробочке, обмылок в бумажке. А в самом низу картина какая-то, портрет.
Разглядывать Коська не стал, сунул что куда: рубаху за пазуху, книги и портрет тоже, бритву и мыло в карман, ботинки на ноги. Плетенку не пожалел, оставил — с ней греха наживешь.