Ефим Пермитин - Три поколения
Когда дед Наум у балагана показывал, как нужно держать у литовки носок и пятку, как подкашивать и сбрасывать с косы в ровный ряд зеленую, на глазах вянущую траву, все казалось легко и просто. Такой же простой и легкой казалась работа, когда Митя смотрел со стороны, как косили другие. А теперь носок литовки отяжелел и поминутно зарывался в землю.
«Не докосить… упаду», — думал Митя. И эта мысль еще больше расслабляла его. Но он, стиснув зубы, все же упрямо шептал:
— Докошу! Сдохну, а докошу!
А за спиной слышал страстную мольбу Амоски:
— Дай, дай литовку, я помогу тебе!
Но продолжая заплетаться в траве косой и ногами, Митя по-прежнему бил по зеленой росистой зыби. Он уже не смотрел на далеко ушедших косцов и махал косой с тупой безнадежностью, чувствуя, что вот-вот свалится с ног.
Наум Сысоич остановил Митю:
— Дай-ка литовку, сынок!
Красный, на трясущихся, подгибающихся ногах, Митя с трудом сделал несколько шагов. Амоска вырвал у него косу и передал деду.
Хотелось опуститься на скошенную траву и промочить горло, но Митя пересилил себя и непринужденно сказал!
— Не ладится что-то у меня…
В памяти деда встал он сам, двенадцатилетний Наумка, на длинном прокосе среди мужиков. Сзади Наумку поджимает и косой и насмешками двадцатилетний верзила, кпереди ухватывают косами мужики и бабы. Горит трава под взмахами двух десятков кос.
«Убирай пятки! Подсеку!..» — слышит изнемогающий Наумка и из последних сил гонит прокос к реке…
В старческих глазах Наума засветилась ласка.
— Литовка у тебя никуда, сынок. Смотри-ка, все жало заворотилось. Да тут хоть и того ловчее косец отстанет.
Дед обтер лезвие пучком травы и, обхватив косу, стал править оселком завернутое жало.
Митя отдышался.
— Берись! А я сзади стану, сноровке тебя поучу…
Женщины, Зотик и Терька не останавливаясь прошли к лесу и уже делали новые прокосы.
— В науке стыда нет, сынок, давай-ка! — Дед Наум, поместившись сзади Мити, взял литовку. — Ноги пошире, и корпус на литовку… вот так. Высоко не подымай, носок все время легонько кверху, а пятку над самой землей. Вот эдак.
Руки Мити одновременно со взмахом косы сделали широкое полукруглое движение. «Как вокруг оси», — подумал он.
— Пяткой, пяткой норови. Ниже, ниже, с мочкой прихватывай!
Дед незаметно убрал руки и отошел в сторону.
Митя по инерции сделал несколько удачных взмахов, но потом вновь стал брать «вполтравы» и путаться.
Дед снова обхватил косу сзади Мити и прошел с ним по прокосу до конца. Навстречу, возвращаясь от реки, заходили косцы.
— Меня эдак же дедынька выучил, — сказал Зотик.
— А меня дядя Мокей выводил, — отозвался Терька.
Митю удивило, что над его неумением не смеются даже ребята. Только позже он понял, что и они в свое время мучились так же.
Он опять стал самым последним и опять отстал на половину прокоса. Но его радовало, что кошенина уже идет ровней, а вал травы у него только чуть поменьше, чем у Терьки.
— Не сразу на гору, — словно угадывая его мысли, сказал дед Наум и, вновь обхватив косу сзади Мити, прижался грудью к его спине. Коса с сочным джиканьем стала сбривать густую, мягкую траву, и Мите вновь показалось, что теперь-то постиг хитрую науку и может без посторонней помощи свободно и легко чертить зеленые полукружья.
Когда повернулись от реки к лесу, из-за щетинистого увала Седлухи вырвались первые брызги солнца.
Кончив прокос, Митя с трудом разогнулся, словно поднимал с земли не точильный брусок, а двухпудовую гирю.
…Солнце стояло над головой, заливало землю горячими потоками. Женщины сбросили платки, сняли холщовые шаровары и повыше подоткнули сарафаны, чтобы продувало. Ребята после каждого прокоса мочили голову в реке, обливали друг друга, жадно пили. Но уже на середине нового прокоса во рту пересыхало, соленый пот заливал глаза… От нагревшейся травы пыхало жаром, как от печки.
Митя слабел с каждой минутой. Работа в лесу, когда он пилил и колол дрова, казалась ему сейчас детской забавой. Каждый взмах косы давался теперь с огромным напряжением.
«Машину бы на эти луга…»
Мысль о машине возникла, когда Митя, словно поскользнувшись, с помутившимися глазами стал тихонько опускаться на траву.
«Не видел ли кто?» — тревожно подумал он и, поднявшись, снова взмахнул косой. В горле было так сухо, словно он проглотил песок. Дед Наум, кончив свой ряд, подошел к нему и сзади тронул за плечо:
— Пойдем-ка, Митя, обед варить — бабы докосят…
— Ну что ж, пойдем, пожалуй… Вот только бы прокос пройти…
— Отощали без варева. Идите-ка скорей, мы прихватим.
Женщины стали заходить новый прокос, а Митя с дедом направились к становищу.
— Я думал, не выдюжишь до обеда, а ты, смотри-ка… Так же вот и со мной попервости бывало. Отец у меня, покойничек, строгий был. Косишь — свет из глаз выкатывается, а он все торопит, все торопит…
Горячий ветер, огненные потоки полуденного солнца, раскаленные, дышащие жаром травы нагрели голову, распалили лицо, грудь, спину. Митю неудержимо влекла река.
— Пойди-ка да выкупайся. А я уж тут с Амоской управлюсь.
Амоска схватил Митину литовку и начал косить у балагана. Он бойко помахивал косой, захватывая неширокий ряд, но косил чисто.
— Дедынька, дай-ка я к бабам побегу! Я им погрею пятки, я их погоняю, — сказал Амоска.
— Нет уж, сынок, давай обед варить, а то бабы отощали у нас…
Раздевшись на ходу, Митя бросился в воду. Ощущение блаженного покоя и радости охватило его. Силы вернулись. В диком восторге кувыркался он в воде, плавал, «мерил дно», опускаясь в плотные, холодные глубины. Вынырнув, хлопал по воде ладонями и снова нырял и плавал.
Вечером женщины уехали в Козлушку.
Митя лежал у костра и думал об уехавших. Дотемна они будут доить коров, ставить опару — переделают уйму незаметных бабьих дел. Ночью, задолго до света, затопят печи, вновь выдоят коров, напоят телят, накормят птицу, выпекут хлебы и до восхода солнца отправятся на покос, чтобы косить до вечера.
«В покос бабы спят на ходу», — вспомнились Мите слова деда.
«Машину бы сюда, и тогда весь бы этот дьявольский труд — к черту!» — думал Митя.
Синий дымок костра стлался по лугу. Наум Сысоич отбивал косы на стальной бабке. Отблески костра зайчиком прыгали по высветленному лезвию.
Размеренные удары сливались с сухим потрескиванием пихтовых дров, с перекликами ночных птиц, с плеском речных струй.
В котелке бурлила каша. Зотик, Терька и Амоска охапками таскали из валов завядшую траву — устраивали постели. Митя, опрокинувшись навзничь, глядел в небо.
— Не заснул еще, сынок? — заговорил дед Наум. — Я вот и говорю. Ежели бы годочка хоть с два покрутиться бы с вами — оперились бы, поднялись бы на свои ноги, В земле ужо належусь… отдохну…
Дед не закончил и замолчал.
Митя задумался о нем. Душевная ясность, подкупающая простота деда, жажда жизни только ради того, чтобы помочь ребятам стать на ноги, изумляли Митю.
Мохнатые, как золотые шмели, в тихом небе возникали звезды. Сырыми запахами мочажин и осоки наносило с лугов. Митя не слышал, как ребята нарезали хлеба, принесли с реки туес со сметаной и заправили кашу. Проснулся он от прикосновения руки к его плечу:
— Вставай-ка, сынок, поужинай…
Полусонный, черпал он из котла слегка пригоревшую кашу, полусонный, отвечал на вопросы. Голова его склонялась и падала. Он откинулся назад и вновь уснул.
А у костра еще долго шумели и смеялись ребята.
Глава XXVIII
Зиновейка-Маерчик ехал молча. По тому, с каким ожесточением пинал он под бока ленивого сизевского Карьку и визгливо ругался, Вавилка понял, что Маерчик злится.
Вавилка никак не мог понять причину злобы Маерчика. Утрами, вместе с своей лошадью, Вавилка оседлывал для Маерчика Карьку, вечерами варил уху из хариусов, наловленных им же.
«А он все злится, все колется…»
Большой и добродушный Вавилка начинал даже бояться плюгавенького, ершистого мужичонку. Переезжая один из бродов, Вавилка не успел сдержать лошадь, и Гнедко, кинувшись в воду следом за Карькой, обдал холодными брызгами шею и спину Маерчика. Маерчик взвизгнул, повернул лошадь и начал ожесточенно бить плетью Вавилкиного Гнедка по голове, по глазам.
— Исхлещу! Исхлещу до крови!..
Вид Зиновейки был так грозен, что Вавилка оцепенел и долгое время ехал далеко позади.
— Белены объелся…
К концу пути Маерчик дошел до того, что его раздражало решительно все: и жаркое солнце, и слепни, кружившиеся над лошадью, и Карька, уже не обращавший внимания на пинки и свирепые удары плетью.
Коротконогий, с лисьими волосами (рыжими с краснинкой), Зиновейка с детских лет начал «глотать оплеухи и пинки». Матери он лишился рано, отца не помнил вовсе. Вырос Зиновейка в чужих людях. Вместе с синяками и шишками износил не один десяток оскорбительных прозвищ. Позже от побоев и прозвищ бегал из одного села в другое. Но в новом селе ему наклеивали новое прозвище, а деревенские ребята, по мере роста Зиновейки, от кулаков начали переходить к кольям. Из рыжеголового кривоножки он стал Аршин с шапкой, потом Маерчиком. Неизвестными путями прозвище это из большого села Быструхи вместе с Зиновейкой перекочевало в глухую, отдаленную Козлушку.