Ицхокас Мерас - Желтый лоскут
Юргис Кевела вчера привел Тайбеле в сарай из песчаной ямы. Привел незадолго до того, как вернулись оттуда эти головорезы с белыми повязками. Он быстро захлопнул дверь, и Тайбеле так и осталась стоять на месте, как пригвожденная. Потом Тайбеле кинулась ко мне и обняла, повторяя:
— Не бойся, деточка, не бойся. Не дам тебя в обиду… Не бойся. Я ж твоя мама. Там, в песчаной яме, не расстреливали, неправда, сыночек, сама там была, сама все видела…
Я взглянул ей в лицо и увидел глаза жибуряйской сумасшедшей Ядзи.
А Тайбеле продолжала меня ласкать, утешать:
— Не бойся, дитя мое, не дам тебя в обиду. Не бойся, деточка, я твоя мама…
— Тайбеле! Ведь ты Тайбеле, а не моя мама! Очнись!
Она оттолкнула меня:
— Скверные дети, гадкие дети! Мать свою не признают.
И отошла в сторонку, где валялась старая, ненужная утварь. Схватив обрывок веревки, она, поглаживая ее, приговаривала:
— Не бойся, дитя мое, не дам тебя в обиду…
Топ, топ, топ…
И странные, похожие на рыдания звуки, а потом не то треск, не то стук об стену… Это часовой Кевела.
Он заглянул в сарай. Но совсем не обратил никакого внимания на нас, сбившихся в кучу в другом конце сарая. Подбежал к Тайбеле, обнимал ее, глядел ей в глаза, точь-в-точь такие, как у сумасшедшей Ядзи:
— Опомнись, любимая моя! Это же я, Юргис. Приди в себя!
Он целовал ее, гладил по голове, а потом вдруг стал трясти изо всех сил:
— Приди в себя! Я же — Юргис!
Тогда она вдруг вскочила:
— Юргис… Мой Юргис? С белой повязкой? Убийца! Я ненавижу тебя! — и плюнула ему в лицо.
— Это чтоб тебя спасти, нацепил я проклятую белую повязку! — натужно выкрикнул Кевела.
Но Тайбеле только сжалась в комочек:
— В песчаных ямах никого не расстреливали, неправда… А ты в меня хочешь стрелять. Нет! Я еще буду жить и плясать. Ля-ля-ля, ля-ля-ля…
Она принялась петь и притопывать, придерживая руками подол платья, как маленькая.
Но тут же сникла и стала раскачиваться, будто баюкая ребенка:
— Не бойся, деточка, не дам тебя в обиду. Не бойся…
Юргис в отчаянии схватился за голову:
— О господи! Дождемся ночи, Тайбеле, я спасу тебя, вылечу тебя!
Прислонился к стене, снова метнулся к Тайбеле. Потом вытащил из кармана бутылку с самогоном, выпил все до дна и побежал к двери.
Топ, топ, топ…
Тяжелые знакомые шаги часового.
Топ, топ, топ…
— Да ты чего это мечешься, словно оса ужалила в одно место? — вдруг послышался скрипучий голос за стеной. — Пришел тебя сменить. Ступай-ка и ты приложись, — самогону привезли целых три бидона. Первый сорт, хи, хи, хи…
Юргис молчал.
— И девчонок пригнали из того лагеря, расстрелять не успели. Красивые такие, жабы, хоть и жидовки. Поторапливайся, не то опоздаешь, хи, хи, хи…
— Не пойду. Иди назад, я за тебя покараулю, — ответил Кевела. — У меня самогону полно.
— И к девчонкам не хочешь, дуралей?
— Ничего не хочу, отстань!
— Кишка тонка, гимназист. Я это уже в песчаной яме заприметил. Целился в евреев, а стрелял господу богу в окошко. Хотел было я тебя поучить, да ты смылся куда-то. Ничего, можно еще наверстать. Ну, сдавай караул, мой черед заступать.
— Не уйду я.
— Струсил, никак? Дружки гуляют, а он тут торчит. И завтра не пойдешь, когда еврейское добро делить станут? Небось на карачках приползешь, как пес. Тоже мне интеллигент!
Послышался глухой шум, потом будто кто-то покатился, и снова этот скрипучий голос пришедшего:
— Ну чего за грудки хватаешь? Ошалел, что ли, молокосос! А я думал, мы тихо, мирно вместе пойдем. Вещички получше небось сегодня растаскают, вот с носом и останемся. Скажи-ка, сколько здесь этих твоих гаденышей? Навел бы автомат — раз, раз, и аминь… Все равно им завтра отраву дадут. С кофеем. Одно слово, интеллигенты… Такой, мол, приказ. Негоже, мол, детей расстреливать. Тьфу, черт побери! Ну так пошли? Не то надуют, как пить дать. Зачем это ты дверь заслонил? Пусти! Хочешь, я сам с этими лягушатами разделаюсь?
— И чего ты пристал, как банный лист? — не своим голосом взревел Кевела. — «Займусь! Разделаюсь!» Ишь, какой прыткий! А приказ где?
— Ну, как знаешь. Если уж так хочется за меня караулить, валяй. А я пошел. Не бойся, и на твою долю возьму.
Он ушел.
Топ, топ, топ… И стон.
А после наступила полная тишина. Да такая, что можно было расслышать даже взмах крыльев одиноко пролетевшей вороны.
Вдруг в жуткой, настороженной тишине этого летнего вечера мне опять явственно послышались слова, будто кто-то повторил их рядом:
— Навел бы автомат, и аминь. Все равно их завтра отравят. С кофеем…
И захотелось жить… Жить!
Самым старшим среди нас был тринадцатилетний Хаимке. Точно угадав мои мысли, он пригнулся к нам и тихо, но отчетливо зашептал:
— Бежим отсюда…
— Бежим… — отозвались все, как один, и подняли посветлевшие от смутной надежды лица.
— Осмотрим сарай, авось найдем хоть какой-нибудь лаз.
И все разом задвигались, забегали в поисках щели или какой-нибудь дыры, в которую пролезала бы голова, а там уж с помощью рук и ног протолкнулись бы наружу.
Не тут-то было. Оказалось, весь низ снаружи плотно обшит тесом.
Обошли еще раз и еще. Напрасно. В изнеможении повалились мы друг возле дружки и затихли, как мыши.
Разбудил меня отчаянный вопль. Никак не мог сообразить, в чем дело. Только протерев глаза, в ярком свете электрического фонарика я увидел Тайбеле. Вытянувшись во весь рост, она почему-то раскачивалась. Подбежав ближе, я заметил, что ее ноги не достают до земли.
Тут же был и Юргис. Он обнимал Тайбеле, прижимался губами к ее рукам.
— Холодные, совсем холодные руки! — кричал он.
Не знаю, долго ли мы так стояли: Юргис — обняв Тайбеле, а мы — понурив голову.
Потом Кевела поднял упавший фонарик и направил на нас сноп света. На мне он задержался дольше всех.
— И ты здесь, Бенюк? — вздохнул он. — Бегите, ребята. Подайтесь в город, к знакомым — может, приютят.
Нас отпускают?!
Когда мы уже были у дверей, Юргис вдруг задержал нас:
— Стойте. Стойте, говорю!
Мы остановились.
— Звезды свои сорвите… Мне отдайте.
Собрав все наши желтые лоскуты, Кевела тихо сказал:
— А теперь бегите…
Я было переступил порог, но он схватил меня за руку:
— Бенюк, дружище… Ты один только знаешь…
И он заплакал, странно всхлипывая таким некрасивым, натужным голосом, каким плачут мужчины.
— Бенюк, будь другом, когда-нибудь скажи моей маме… Не расстреливал…
— Скажу.
— Теперь иди.
— А ты? Ты что будешь делать? — спросил я у него серьезно, как всегда прежде с ним разговаривал. — Идем вместе…
— Останусь тут. А ты иди. Скоро рассвет.
Сестра с беспокойством ждала меня у дверей. Я взял ее за руку, и мы побежали в городок к нашей хорошей знакомой, к портнихе Даунорене. Остальные ребята тоже побежали, кто в одиночку, кто по двое.
Когда от сарая нас отделяло порядочное расстояние, меня будто кто-то заставил обернуться. В этот миг через щели сарая блеснул огонек, послышался глухой треск выстрела…
МЕНЯ ПРИЮТИЛИ…
Остался я один-одинешенек, как перст.
Отца расстреляли, маму тоже, сестру добрые люди спрятали. А мне куда деваться? Куда мне податься? Как палый лист на ветру — никуда не пристану, всюду я лишний.
Разве человек в ответе за то, кем он родился? И что в том худого, что я еврей? Да и крестили меня, кажется, и имя другое дали, христианское, фамилию изменили, а ксендз-настоятель даже метрику новую выписал.
Правда, что до фамилии, то ее мне не раз меняли с тех пор, как я бежал от белоповязочников. В чьи руки попадал, фамилию того и носил. Был я Лукайтисом и Моцкусом, потом стал Гришюсом. Но как был евреем, так евреем и остался. Всюду лишний, никому не нужный…
Вот я и сидел на приступке пригорюнившись и боязливо озирался по сторонам.
Здесь, на узкой улочке предместья, войны словно и не было. Ни пожарищ с закоптелыми остовами каменных домов, с пустыми неживыми глазницами окон, ни развороченных мостовых, ни битого кирпича. Из-за плетня мирно глядели пестрые головки цветов, на ветвях наливались румяные яблоки.
Посреди немощеной пыльной улицы суетилась стая воробьев. Чирикая и прыгая, подбирали они рассыпанные зерна, упавших с дерева гусениц или ненароком забредшего куда не надо червячка. Вдоль забора, поджав хвост и низко пригнувшись к земле, крался соседский кот. По всему видно, что он готов накинуться на любого воробушка, стоит тому зазеваться.
Наступит вечер, уползет в норушку червячок, чирикая улетят в свои гнезда неугомонные птахи. Побежит к своему дому и кот, поскребется в дверь, и люди впустят его. Погладят, молоком напоят.