Марк Гроссман - Гибель гранулемы
— Как вас зовут? — спрашивал в полусне Абатурин.
Губы у незнакомки шевелились, но Павел не слышал слов и все же согласно кивал головой, будто ему все понятно.
Эту приятную беседу нарушал Агашин. Он ворочался на жестком тюфяке, вздыхал.
— Не спите?
— Не сплю. Жену вспомнил. Перемечтал обо всем, да проку мало.
Он вздыхал еще раз и говорил, застыдившись своего откровения:
— Спи. Это я сослепу, с полусна…
— Ваш билет, — произнес кто-то за спиной у Абатурина, и он вздрогнул от неожиданности.
Дверь в вагон была открыта, и в светлом проеме резко выделялась фигура проводницы.
— Вы не сдали билет, — пояснила она. — А я не хотела будить.
Спрятав картонный билетик Абатурина в холщовую сумку, посоветовала:
— Шли бы спать. Или на свидание едете, что сон нейдет?
— На свидание. К маме с бабушкой.
— Шутник вы, — усмехнулась проводница. — Такого мальчика девушки не оставят в покое.
— Какого «такого»? — спросил Абатурин. Ему был приятен разговор, спать совсем не хотелось.
— А то не знаете? А то вам не говорили?
— Не говорили. Вы и скажите.
— Идите-ка спать, гражданин, — внезапно нахмурилась девушка, вспомнив, вероятно, что она должностное лицо, и сейчас поздно. — Завтра поговорим.
И побоявшись, как видно, что пересолила в служебном рвении, добавила мягче:
— Я утром сменюсь. Можете зайти, если хотите.
Абатурин взглянул на ее круглое детское лицо, которому она то и дело пыталась придать строгость, и дружелюбно улыбнулся:
— Ладно, я приду, если можно.
— Ох, уж эти мужчины! — поморгала серыми глазами проводница. — Так и липнут, так и липнут!
— Вы же сами позвали, — удивился Абатурин.
— Думала, «нет» скажете.
— Не хотите, я не приду.
— Нет, зачем же? Я от слов не отпираюсь.
Утром Абатурин умылся, причесал короткие волосы и, пройдя в конец коридора, остановился у купе проводниц. Постучать постеснялся и подумал, что, может быть, девушка случайно выйдет и, увидев, пригласит его к себе.
Проводница вскоре действительно отодвинула дверь и обрадованно ойкнула:
— Заходите. Катя сейчас у бригадира, и мы можем посидеть.
Великодушно налила Абатурину стакан прохладного чая, подвинула сухари, сказала:
— Вы пейте, не беспокойтесь, это бесплатно.
Абатурин для приличия похлебал немного коричневой жидкости, смутился:
— Не могу один за столом… Солдаты все скопом делают.
— Привыкнете, — успокоила проводница. — Домой едете?
— Ну да.
— Вот жена-то обрадуется. Сколько не видела!
— Я к маме. Нету жены.
Девушка погрозила пальцем:
— Вы все в поездах холостые. А в анкете, небось, пять детей и жена с морщинами.
— Так уж и пять, — улыбнулся Абатурин, — я, если хотите знать, даже в кино еще ни с кем не был.
Проводница бросила на солдата быстрый взгляд. Он без сомнения говорил правду, этот симпатичный и, кажется, совсем непритворный человек. Внезапно спросила, не глядя ему в лицо:
— Я некрасивая? Как по-вашему?
Абатурин растерялся:
— Что вы! Совсем нет.
Она сказала смущенно:
— Я, знаете, еще ни в кого не влюблялась. И на меня тоже никто не смотрит. Так, чтобы по-настоящему…
— Зачем вы так о себе? — оторопел Абатурин. — Вы вон какая молоденькая. Хороших людей-то много…
— Много хороших, да милого нет.
Абатурин вдруг почувствовал, что эта разбитная и даже грубоватая во время службы проводница — по существу всего-навсего неопытная и беспомощная девчонка; что он старше ее и симпатичен ей; что она сейчас ждет, может быть, какого-нибудь совета.
Он непроизвольно подсел к ней поближе и сразу увидел, что сделал ошибку. Проводница нахмурилась, сказала обиженно:
— Вы руки-то не распускайте. Нечего руки распускать.
— Что вы! — покраснел Абатурин. — Я и не думал.
Помолчали.
— Вас как зовут? — спросил Павел, когда молчание затянулось сверх меры.
— Маша. Только вы сядьте подальше, а то Катя скоро придет.
— Я пойду. Спасибо за чай.
Проводница вздохнула, сказала сокрушенно:
— Женщин у нас, в России, больше, чем мужчин. Оттого и задираете вы нос, мужики-то.
— Разве больше? Я не знал.
— А как же? И раньше так было, а тут война еще. Папа не вернулся. Старший брат — тоже. Чуть не в каждой семье так. Откуда же им взяться, мужчинам?
— Война-то вон когда кончилась.
— Для кого — как. Для мамы не кончилась. И для меня тоже. Для всех, у кого жизнь скособочена.
— Это верно. Я не подумал.
В купе вошла Катя, посмотрела сурово на солдата, нахмурила брови, похожие на выгоревшие пшеничные колоски. Потерла рябинки на щеках, сказала неизвестно кому:
— Несолоно есть, что с немилым целоваться. Я у бригадира соли выпросила.
И справилась у сменщицы:
— Ты картошку сварила?
— Ага, — отозвалась Маша. — Вон за подушкой, чтоб не остыла. В баночке.
— Сейчас порубаем, — объявила Катя, не глядя на Абатурина.
Павел торопливо встал, попрощался.
— Заходите, — попросила Маша. — Просто так. Посидим, о чем-нибудь еще поговорим.
— Реже видишь — больше любишь, — уронила Катя в спину солдата.
Закрыв дверь, она хмуро сказала:
— Спала бы. А то в смену скоро.
— На том свете высплюсь. Там тихо и темно. Думать ни о чем не надо.
— Думай — не думай, а бабе рожать. Он что? Встал, встряхнулся и папиросочку — в зубочки. А ты хоть лопни.
— Ты-то откуда знаешь?
— А чего знать? Мильен лет одно и то же.
Катя была некрасива, и ее никто не любил. Она знала это, не спала ночами и даже молилась.
— Господи! — просила она. — Осчастливь, трудно тебе, что ли? Одной — и личико, и фигурка, конфеты с сахаром ест. А другой — шиш с маслом.
Мольбы не помогали, и она злилась:
— Ухо-то у тебя есть, а дырка в нем не проверчена.
Маша понимала сменщицу и жалела ее.
— Ты, Катя, не хмурься, — говорила Маша. — Улыбайся побольше. У тебя зубки белые, ровненькие, вроде ракушек на коробочке. Кто увидит — сразу полюбит.
— Зубки, чтоб жрать, — обрывала Катя. — Спи.
Павел вернулся к себе, сел на нижнюю полку.
Напротив, вверху, сладко спала молодая женщина, вероятно лет двадцати пяти-двадцати шести. У нее были пухлые пунцовые губы. Мелкие русые кудряшки, немного обожженные завивкой, падали на щеки, и она смешно, во сне, потряхивала головой.
Одну из нижних полок занимал благообразный старичок с редким белым пухом на голове. Сейчас он сидел рядом с Павлом и читал французскую «Либерасьон», далеко отставив газету от глаз.
Его узкие азиатские глаза совершенно безучастно перебегали со строки на строку, будто проглядывали давно надоевшую таблицу умножения.
— Фот де мьё[4]… — бормотал он, высасывая из костяного мундштука дымок сигареты. — Везде одно и то же.
Наконец аккуратно свернул газету, положил ее к себе под подушку и произнес неожиданным баском:
— Вынужден принести жалобу.
— За что же? — опешил Абатурин.
— Ни чаю попить, ни в шахматы поиграть. Совершенно завладели проводницей.
— Она же сдала смену, сейчас не ее черед, — смущенно объяснил Павел.
— Тан пи, тан пи, юноша, — важно заметил старичок и покачал головой. — Тем хуже. Отдых священен. Хотите заслужить прощение?
— Хочу, — улыбнулся Павел, уже понимая, что этот постный с виду человек шутит.
— Идите к сменщице, просите шахматы. И пусть чай подадут.
— Не помешаем? — отозвался Павел и показал глазами на соседку.
Это была тоже молодая, просто и прочно сколоченная женщина, вся светившаяся здоровьем и довольством. Сейчас она кормила грудью ребенка и ласково ругала его за то, что малыш хватал зубешками сосок и сыто вертел головой.
— Охальник, — приговаривала она, открыто любуясь сыном. — Казачина ты яицкий, вот ты кто такой, Вовка.
Длинные волосы цвета ржаной соломы она заплетала в косы и кружком укладывала на голове. В эту минуту ей, по всей видимости, было жарко, и она то и дело тыльной стороной ладони вытирала влажный лоб. В зеленоватых, глубоко посаженных глазах сияли простая радость и умиротворение.
Павел уже знал, что обе женщины — и эта, и та, что спала, — двоюродные сестры и ездили куда-то под Рязань, к родне.
Услышав слова Павла, соседка мягко улыбнулась и сказала, несильно окая:
— Не беда, милый. Уснет он сейчас, Вовка-го.
— Ну-с, вот и уладилось, — бодро заметил старичок. — Ан ава́н[5], солдат!
Павел пошел в купе проводниц. Маша уже лежала на верхней полке. Она улыбнулась, сказала, как старому знакомому:
— Страсть как спать не хочется. Да вот Катя велит.
— Я по делу, — смущенно объяснил Павел, бросив взгляд на Катю, доедавшую картошку. — Сразу и уйду.