Людмила Семигина - Есть о чем вспомнить
— А как же! На днях письмо пришло, сулится приехать.
— Все дурака валяет?
— Сейчас на заводе, — торопливо заверила мать. — В школу вечернюю ходит, женился… Я, пишет, мама, образумился, понял, что неправильно жил.
— Да, — задумчиво произнес председатель. — Ну ладно, носи свою почту.
Почтальонка Зоя вечером неожиданно умерла. Села отдохнуть на лавочку и неожиданно умерла. Люди собрались около нее. Сначала боялись подходить — жутко было. Сидит и в одну точку приоткрытыми тусклыми глазами смотрит. Сумка рядом лежит. А Зоя будто горькую думу думает. Одна рука на сумке лежит, почту-то так и не разнесла до конца.
…Хоронили ее всем селом. Крест поставили (верующая была), оградку железную колхоз заказал. У могилы помолчали. Женщины прослезились. Тихо шумели березы.
— Сын-то не приехал, — осуждающе сказал кто-то.
— Телеграмму, поди, никто не дал, — предположил другой.
— Куда ее давать? — хмуро спросил председатель. — Адреса-то нет.
— Она сказывала, что письмо на днях получила, будто бы сулился приехать с женой и внучком…
— Ничего она от него не получала. Три года ни слуху ни духу с тех пор, как приезжал.
— А наговаривала-то чё…
— Не наговаривала, а мечтала, — поправил председатель.
Расходились молча. Дольше всех задержались старушки. Обсудили место, где захоронили.
— Слава богу, хорошо лежит наша Зоя — и с той и с другой стороны дети. Как специально подгадала.
— На этом свете порадоваться не пришлось, так там навек с детьми будет… Одна радость…
КАК СТАРУХА ПОМИРАЛА
Очень интересно она помирала. А не собиралась помирать-то. Нет, не вообще, конечно, не собиралась, она знала, что не помирать вообще невозможно. А в этот именно день не собиралась. День-то выдался очень хороший: теплый, ласковый.
Все в этот день у старухи Печоркиной шло своим чередом. Утром рано поднялась, корову подоила, в табун ее выгнала, молочка парного внукам унесла. Она его не просто уносила, а через окошко в заборе передавала каждое утро дочери Татьяне. Дочь ее рядом жила, и зять, чтобы лишний раз не бегать, в высоком заборе окошечко прорезал. Очень удобно общаться было. Крикнет старуха в окошечко: «Танча!», дочь тут как тут.
Передала она парного молочка кринку, перебросилась с дочерью новостями. Потом за огород принялась: грядки делала, садила кое-что по мелочи. В магазин еще в этот день сходила: сахар кончился, да хлебца булку мягкого взяла. По дороге еще подругу по детству Анну Паздееву повстречала. Та еще спросила:
— Отсадилась, поди уж, Павловна?
— Посадила кое-чего, — весело ответила ей она.
— Я тоже лук потыкала, — сообщила та.
Правда, заметила на лицо старухи Печоркиной:
— Что ето у тебя лицо-то какое желтое?
— Дак восемьдесят второй побег, — опять засмеялась она. — Некогда уж ему румяниться.
— И то правда, — печально согласилась Анна.
Больше никаких таких интересных событий в этот день у нее не было. Вечером корову встретила, подоила, молочко протопила да киснуть в погреб спустила, с внуками на лавке у дома посмеялась. И все вроде.
Спать легла рано, перед этим двери на запор закрыла, собаку с цепи спустила. Почему так сделала — сама не могла объяснить. Сроду не закрывалась, а тут вдруг жуть какая-то ее взяла. Мечется по двору, суетится. Сердце что-то неспокойно, беду, вроде, какую чувствует, а откуда придет эта беда — не знает. Вот и заперлась на все запоры, как бы поберечься, что ли. И дверь в избе на крючок закрыла да еще и рукой проверила, крепко ли закрыта. Чудеса и только.
Еще рано было, на улице светло, шумно, а ее так спать тянет, хоть ты что сделай. Спит и все тут.
Заснула быстро, только к подушке пристроилась. Спит сладко, сама чувствует, как ей сладко спится, как в детстве. Спит и сон видит: видит себя маленькой, совсем девчонкой, даже, кажется, коски у ней растрепанные торчат. Стоит, а рядом такие же, как она, ребятишки. Стоят они на горе, кругом туман белый, клочьями, как вата. Красиво… То ли будто за ягодами они пошли, то ли так по воле бегали-играли. И вдруг среди тумана что-то загрохотало, шум-треск кругом. Страшно стало всем, ребятишки к ней жмутся, а она их прикрывает руками. И показалась среди этого хаоса толпа странная: юродивые все, оборванные, зубы скалят, кривляются, гогочут, пляшут. А в середине этих уродцев — старик. Чудной такой весь: белый, борода развевается, одежда на нем красивая, блестящая. И руководит он будто всеми этими странными людьми.
Остановилась толпа напротив детей. Старец руками разводит, как по воде плывет. Смотрит она во все глаза на него — оторваться не может. Как заколдованная. Вдруг старец руку поднял и так это плавно на нее юродивым указывает. «Меня выбрал-то, меня!» — возликовало у ней на душе. Тут весь этот народ безобразный кинулся к ней, за руки ее схватили, тащат куда-то. А как старик рукой махнул — сразу и отпустили. Взял он ее за руку, и чувствует она, что от земли оторвалась и поплыли они куда-то по облакам. И так светло ей и покойно плыть с ним в небесах.
Проснулась Павловна — вся подушка мокрая, то ли от пота, то ли от слез. Что это со мной, думает. И вдруг ее пронзило: помирать пора! Сначала страшно стало, а потом, как утерлась и успокоилась, — даже и хорошо. А что? И в самом деле, пора. «Вот и хорошо, — думала старуха, — вот как хорошо-то. Никому в тягость не была, никого не напугала и страдать через себя не заставила… Тихо и спокойно помирать буду», — так думала старуха.
Сон прошел. Видно, последний раз так сладко спала. А сон-то, сон-то, ну, прямо праведный сон-то! Ишь ты, прямо на небо ее и вознес. Не грешна, значит, коль с собой на небо взял.
«Батюшки! Что же это я помирать-то не прибранной собралась!» — испугалась старуха. Она тихонько подняла с постели свое легонькое тело, чувствуя какую-то небывалую усталость, открыла сундук, вынула приготовленное на случай смерти белье, переоделась. Неловко повисла на ней белая до пят рубаха. Села на кровать, ноги свесила к полу.
Свет она не зажигала. Светила белая луна, причудливо шевелились тени деревьев в горнице. Старуха медленно расчесала густым гребешком белые от седины волосы и стала плести две коски. Они были тоненькие и мягкие, как в детстве… И так ей жалко, обидно стало, что заплетает она их в последний раз.
Старухе вдруг захотелось петь, она стала раскачиваться из стороны в сторону своей иссохшей плотью, на стене медленно заходила несоразмерная ее туловищу тень.
— Ы-ы-и-ии, — тоненько заскулила она. — И-и-ы-ы-ыы…
Пела она тихо, жалобно, как обиженный щенок в ночи, но самой-то ей казалось, что она поет красиво, душевно, как пела много-много лет назад. Жиденькие белесые прядки покачивались в такт ее песне.
«Помираю… — думала она, — отжила…»
Длинный век-то ее оказался. А еще жить охота… Странно: силится старуха вспомнить, что с ней было вчера, позавчера, неделю, месяц назад — не может. Все слилось в однообразный круговорот: день — ночь, ночь — день. А видит она себя маленькой девчонкой. Сидит на печке, свесила голые, худые ноги над печуркой. Мать возится у печи, синий в горошек платок низко повязан над глазами (больно уж лицо жжет). Пирогами пахнет. На полу спят ее братья и сестры. Потресканные пятки из-под стеганого одеяла торчат. Отца нет в избе.
— Проснулась? — мать устало разгибает спину. — Говорила тебе с вечера, не ложись на печи, стряпня будет — сжаришься.
— А где тятя? — спрашивает Настя.
— В извоз уехал, — мать громыхает ухватом.
Отец ее у купца служил — товар развозил по деревням. А извоз — это гора, через нее весь путь к городу и из города шел.
— Возьми-ка ведро, сходи к арсеналу, — приказывает мать. — Татьяна Ивановна наказывала шампиньонов к обеду доставить. Может, пятак даст.
Настя бегает по оврагу. Тихо утром, хорошо. Глаза у ней горят, азарт разбирает. Вот бугорочек, а вот еще. Грибы свеженькие, белые, с махрами. Грибок в ведро, а ножку почистит — и в рот. Вкусно, во рту тает.
— Барыня, купите шампиньонов, — Настя бежит за барыней. — Купите, свежие грибочки!
Та зонтиком машет, небрежно в ведро заглядывает и кивает — иди за мной!
Настя ждет у ворот, в дырку заборную заглядывает. Прислуга выходит: ведро Насте кинула и тряпку какую-то.
— А деньги? — лепечет девочка.
— Пошла, пошла, деньги захотела, — бурчит тетка и дверь захлопывает.
Идет Настя домой, слезы от обиды текут: несет вместо пятака старое платье из господского дома…
Вздыхает Павловна, смотрит в темноту тусклыми глазами: да она ли это была? Горькое детство, а приятно вспоминать. Да так все ясно видит, как будто вчера эти грибы собирала. И так тепло ей о юных годах вспоминать, что даже кровь, кажется, разогрелась. Будто и румянец на щеках стал.
В молодости она румяная была, звонкая, а хохотушка-то, хохотушка! Ее и муж-то, Павел Григорьевич, за это приглядел. В сенокос это было? Точно, в сенокос. В сене она лежит и смеется, да так, будто щекочет кто. А он стоит над ней, в гимнастерке красноармейской, в сапогах…