Александр Волошин - Земля Кузнецкая
Работа почти не занимала ее, но давала возможность немного отойти от себя, от своего горя. Однажды в геологическом музее она познакомилась с профессором Скитским Василием Пантелеевичем, неутомимым исследователем западносибирской низменности. Близко знавшие его говорили, что это «работяга и умница». Человек лет тридцати пяти, одинокий, Скитский сразу нравился людям и внешностью и откровенной ясностью суждений.
Шли холодные дожди вперемешку со снегом. Валя засиживалась на работе допоздна. Скитский как-то проводил ее до дому, потом еще раза два они оказались попутчиками. Однажды Валя пригласила профессора зайти обогреться. Пока она хлопотала на кухне, приготовляя ужин, Скитский ходил по комнате, с удовольствием растирая озябшее лицо, и рассказывал Вале о последних фронтовых новостях, только что слышанных по радио.
После чаи он курил и, чуть прищурив глаза, поглаживая короткими сильными пальцами подбородок, делился с Валей обширными планами исследовательских работ на лето. Руды Салаирского кряжа, полиметаллы Горной Шории, чугунашский марганец… не сегодня-завтра, и в первую очередь с геологов, спросят, почему до сих пор Кузбасс пользуется чиатурской марганцевой рудой?
— У нас спросят! — на минуту лицо Скитского стало неузнаваемо жестоким, он поглядел на Валю и глухо выговорил: — Извините, вам скучно от этих геологических излияний…
— Василий Пантелеевич! — Валя невольно выпрямилась. — Почему?
— Лицо у вас…
Валя медленно покачала головой.
— У меня было большое несчастье, Василий Пантелеевич.
Несколько секунд он смотрел на ее вдруг задрожавшие руки, потом поднял взгляд, хотел, очевидно, спросить о чем-то, но спросил только уже перед уходом: что ей дает работа, надолго ли она оставила институт?
— Что мне дает работа?.. — Валя помедлила. — Она меня успокаивает… — еще помедлила и вдруг насторожилась. — А что?
Скитский криво усмехнулся.
— Читал я вашу записку по итогам Томь-Усинской экспедиции: ни одной взволнованной мысли, ни одного страстного утверждения… — резко закончил: — холодная ученая тарабарщина!
После ухода профессора она долго сидела, захватив холодными пальцами шею, прислушиваясь к своим беспокойным мыслям. Уже недели полторы от Павла не было писем. Случалось это и раньше, но такой тревоги никогда не было. Неужели навсегда замолчал? Павел?
Резко встала. Боже мой, как она может раскисать до такой степени!
«Холодная ученая тарабарщина!»
Валя невольно оглянулась, словно только сейчас услышав эти слова: «Холодная тарабарщина…» Как это стыдно!
Утром попросила вернуть ей записку о Томь-Усе, пересмотрела ее, вчиталась в каждую строчку. Сколько чужих, нехороших слов: «Нужно полагать»… «Едва ли справедливо утверждение»… «Вызывают сомнение несколько основных положений»…
А люди мучились в таежных дебрях верхней Томи боролись с непогодой, с гнусом, радовались маленьким открытиям, за которыми им уже виделись почти сказочные богатства нового угленосного района. И вот к этим горячим мечтам прикасаются чьи-то равнодушные руки, и краски меркнут…
С какой-то радостной болью Валя уничтожила свою записку и в несколько ночей написала все заново. А потом, когда начальник партии хвалил ее за смелые Выводы и радовался новой союзнице, она не знала, куда деться от горького смущения.
Скитский, очевидно, обо всем знал, но больше и словом не обмолвился по этому поводу.
Несколько раз они вместе ходили в театр. Валя осуждала себя за то, что ей доставляло удовольствие видеть, как этот большой умный человек, обращаясь к ней, все больше робеет, как легкий румянец вспыхивает при этом на его смуглых щеках. Он ухаживал за Валей, но делал это так неловко, по-мальчишески, что она не могла ни обидеться, ни выговорить ему за это. С ним было спокойно, по крайней мере Валя не замечала, чтобы присутствие Скитского мешало ей думать о Рогове.
В январе Советская Армия шагнула к Одеру. Стояли морозы. Валя была напряжена до предела. Сердце рвалось за каждым письмом к Павлу. Работала лихорадочно, целыми днями не отрываясь от геологических карт, от записок, от образцов геологических пород.
После двухнедельного перерыва осенью Рогов снова писал очень часто, но кто же мог поручиться, что непрочная цепочка писем не оборвется? В скупых сводках Совинформбюро сообщалось о стремительном продвижении на запад тысячекилометрового фронта, о тяжелых боях, о многочисленных трофеях и пленных. Рогов писал:
«Сегодня ночью отдыхали в одном польском фольварке. Свободных помещений не оказалось — спали на сеновале. А ночью обнаружили, что под нами, в сене, тоже отдыхает целое отделение гитлеровских автоматчиков. Пришлось немного повозиться, недоспали».
Прочитав этот лаконичный рассказ, Валя почувствовала, как у нее похолодели плечи.
В феврале писем не стало. Однажды Валя пришла к Вакшину Попросила:
— Хотела бы еще какую-нибудь работу.
Вакшин фыркнул.
— У вас же и без того по трем отделам?
— Я хотела бы еще что-нибудь делать! — повторила она.
Старый геолог раздраженно повертелся на стуле, несколько раз мельком глянул в лицо девушки и, наконец выхватив из стола папку с бумагами, перелистал их. Валя склонилась рядом. Но Вакшин спросил вполголоса:
— Он в Польше? Молчит?
Она кивнула. Светлое, солнечное окно перед ее глазами затуманилось, изломалось.
— Молчит… месяц уже молчит.
Вакшин прикоснулся сухонькой ладонью к ее плечу.
— Сын у меня тоже… молчит. Валя, вы стисните зубы… А работы сколько угодно.
Она попрежнему аккуратно через день писала письма Рогову и так же аккуратно получала их обратно с пометкой: «Адресат выбыл».
Иногда забегала Ниночка Сорокина, осторожно спрашивала:
— Валя, все еще нет? — и вздыхала: — Мой тоже целую неделю молчит…
В серебряную пору снеготаяния даже дышать стало трудно — так велико было внутреннее напряжение. Боялась каждой свободной минуты. В дополнение к основной работе взялась готовить материалы еще по двум смежным отделам. С утра и до самого позднего часа сотрудники видели ее гладко зачесанную светлую голову, склоненную то над столом, то над чертежной доской или в геологическом музее над образцами пород.
И в тот майский золотистый день она, как обычно, очень устала. Привычным движением повернула ключ в замочной скважине, осторожно открыла бесшумную дверь, глянула на маленький коврик у входа — письма снова не оказалось. Поглядела на часы — без пяти шесть. Торопливо включила радио, присела к окну и мучительно напряглась.
Внешне все как будто было так, как год и два года назад, но в душе росло что-то большое, копившееся уже давно, что нельзя было назвать точным словом. Сердце отстукивало последние часы перед победой.
Из окна не видно, как солнце все ниже опускается к дальним землям, только розовый свет на крышах соседних домов делается всё тоньше, прозрачнее, поднимается и плывет в недосягаемой высоте.
Позывные в репродукторе оборвались. Секундная пауза, а потом привычный голос сказал в вечерние сумерки:
— Говорит Москва!
Валя комкает косынку на груди. Да, все идет, как должно. Занят Дрезден. «При выходе на Эльбу наши войска…» Сколько еще рек в Германии?
Больше не было сил сидеть неподвижно. Толкнула створку окна. Не видно еще ни цветов, ни травы, но легкие теплые запахи тревожат сердце.
Без стука вошла Ниночка Сорокина, тихонько присела рядом, смиренно сложила руки на коленях, потупилась, чтобы скрыть покрасневшие веки.
— Я, наверное, самая несчастная, Валя… целую неделю ни строчки…
Дрогнули пальцы ее рук, лежавших на коленях.
Потом Валя включила свет, Нина развернула два последних письма и прочитала вслух, прислушиваясь к каждому слову. По маленькой карте проследили далекий и трудный путь солдата и согласились, что некогда было ему писать в последнее время. Помолчали.
— А у тебя как? — Нина несмело заглянула в глаза. — Валя?..
Ответила тихо, втянув голову в плечи;
— Устаю очень…
— Все еще ждешь?
Валя помедлила немного, потом выпрямилась, упрямо приподняв лицо.
— А как же иначе жить? — резко дернула штепсель из розетки.
Нина первой не вынесла тишины. Заторопилась.
— Ты прости, Валя… я всегда такая неосторожная… Я пойду. Иногда ведь письма по вечерам приносят.
Валя снова включила радио. Эфир молчал в шорохах, в свистах. Но и само молчание и шорох несли в комнату волны высочайшего напряжения.
Сегодня все равно не уснуть, как почти все эти ночи после падения Берлина. Долго ходила от окна до двери, а памятью шла по строчкам давно заученного письма:
«Так жалко, что не увидел тебя. Когда поезд повернул от Юрги на запад, а ты осталась на востоке, в Томске, сердце у меня как будто оборвалось. Встречу ли снова? А потом мне было очень некогда. Десятки боев, гибель товарищей, истерзанная земля… Во мне что-то обуглилось. Мне тогда казалось, что я редко вспоминаю о тебе, но теперь-то знаю, что ты всегда была со мной».