Владимир Дудинцев - Белые одежды
— Но пшеница хороша, — заметил Федор Иванович.
В комнате Цвях, тряхнув одной и второй ногами, ловко сбросил ботинки и с удовольствием растянулся на своей койке. Федор Иванович раскрыл перед ним свой огромный потертый портфель, полный длинных папирос, и разъяснил, что он сам набивает гильзы, потому что любит особую смесь табака, туда входят некоторые известные ему травы, в том числе и мелилотус оффициналис. Узнав, что это обыкновенный донник, Цвях сказал:
— Я предпочитаю «Прибой». Но попробую.
Они оба задымили. Федор Иванович, прежде чем лечь, подошел к телефону — его привлек обрывок бумаги с крупными каракулями: «Туманова ишо позвонить».
Минут через сорок телефон зазвонил. Низкий, полный женский голос, торжествуя, пропел:
— Это ты, пропащий? Паралик тебя расшиби! Приехал еще позавчера, и носу…
— Антонина Проко-офьевна! — закричал Федор Иванович, приседая от радости. — Антонина Прокофьевна!
— Постригся, говорят, в монахи, получил звание кандидата, такие перемены, а чтоб старым друзьям ручку…
— Антонина Прокофьевна!
— …ручку чтоб, всю в перстнях, пахнущую сандаловым деревом, без очереди протянуть для поцелуя старым друзьям…
— Я сегодня же…
— Почему я тебе и звоню. Сегодня в моей хате сборище. Чуешь? В семь! Будет хорошая компания, приходи. В семь, не забудь. Лучше, если придешь в полшестого. Чтоб мы могли поговорить.
— Только я не один…
— Знаю. Товарищу Цвяху скажи, чтоб тоже приходил. В семь. А сам в полшестого. Будет и дядик Борик. Посидим втроем…
Это звонила Туманова, в прошлом артистка оперетты. Когда-то она начала было выходить в знаменитости, но непредвиденные обстоятельства изменили всю ее жизнь, и теперь почти пятнадцать лет она лежала с параличом обеих ног, зарабатывая статьями в газетах и журналах.
— Идем сегодня в интересное место, — сказал Федор Иванович своему товарищу.
К половине шестого он, побродив по городским улицам, застроенным двух- и трехэтажными старинными домами, вступил в кварталы Соцгорода с его одинаковыми пятиэтажными зданиями, сложенными из серого силикатного кирпича. Он нашел нужный дом, поднялся на третий этаж и у темной двери нажал кнопку звонка. Из-за сетки, закрывающей круглый зев в двери, раздался знакомый поющий радиоголос:
— Это ты-и-и?
— Это я, — сказал он.
Последовал железный щелчок, и дверь отошла. Он шагнул в коридор. Две старухи молча застыли у входа на кухню, как два темных куста с опущенными ветвями. Он пересек узкую комнату и, миновав никелированное кресло на велосипедных колесах, вошел в квадратную, светлую. Зеленый волнистый попугайчик тут же, порхнув, сел к нему на плечо.
Туманова полулежала на высокой кровати черного дерева среди нескольких больших подушек. Хорошо расчесанные старухами черные, как бы дымящиеся волосы тремя черными реками разбегались по розовым и белым с кружевами подушечным холмам. На белом, утратившем упругость, мучнистом лице, на дерзко-алых губах постоянно жила насмешка над судьбой. В коричневатых тенях укрывались, приветливо сияли черные глаза.
Федор Иванович поцеловал ее в щеку и в висок. Наклоняясь, он увидел в ее волосах знакомую платиновую веточку ландыша с бриллиантовыми крупными продолговатыми цветками. Когда-то цветков было восемь, и все бриллианты были разных оттенков. Баснословная драгоценность подтаяла за эти семь лет — осталось только пять бриллиантовых цветков — белый, фиолетовый, розовый, зеленоватый и желтый. На месте остальных висели пустые платиновые чашечки.
— Куда же три алмаза дела? — спросил Федор Иванович нарочно грубым тоном. — Там же был и черный…
— Бы-ыл, бы-ыл! — ответила она таким же грубоватым тоном курящей фронтовички. — Целая исто-рия! Мой мужик-то, душа из него вон… Изменщик оказался… Жени-ился!
Есть у некоторых врачей манера говорить с больными — громкий голос, бодрый тон, шутки. Мол, ничего страшного не случилось. А тут больная, да еще сильно обиженная разговаривала со здоровым человеком таким же докторским веселым тоном, чтобы, чего доброго, не вздумали ее жалеть…
— Женился, паразит! Мужичья природа. Она завсегда свое возьмет! А уж кого облюбовал, ты бы посмотрел. В серьгах… Так я ему свадебный подарок. Машину купила. Мужичье и есть мужичье, машину любят больше, чем жену! Ну раз так — получи… Два камушка ушло. А потом родилась кроха, еще один продала. Крохе на зубок, хи-хи!
— Ты мне про него раньше не говорила.
— А что было говорить? Был счастливый брак.
— Он здешний?
— Здешний. Каждый день в окно могу любоваться, как на работу идет.
— Тоже Туманов?
— Не-е, я не стала брать его фамилие, — она любила такой стиль разговора. — Потому как фамилие его мне не заправилось. Самодельное. И вообще, он был порядочный мерзавец.
— А что же ты…
— Такая вот была. Как розовая глина мягка под любящей рукой. Мне нельзя было делать аборт, потому как у меня после трамвайной катастрофы… Я говорила тебе? Ведь пятнадцать лет назад я угодила, меня угораздило, Федяка, в настоящую катастрофу. У-у! С жертвами! После нее-то и началось — ногу нет-нет да и приволокну. А он вот так руку мне на коленку кладет: делай, душенька, аборт, я тебе и доктора нашел… После доктора этого и не встала больше. Самец он, это верно, хоть куда. Сейчас, правда, пожух.
Они замолчали. Волнистый попугайчик хлопотал на плече у Федора Ивановича, кланялся, шептал какие-то слова.
— Вот так, Феденька, я и лежу. До сих пор. Сколько мы не виделись? Семь лет? Иногда бабушки сажают меня вон в ту мансарду, как ее дядик Борик назвал. И мы катаемся по комнатам. Иногда и на балкон выезжаем. Я тут стала, Феденька, со скуки вейсманизм-морганизм изучать. Распроклятого Томаса Моргана достала.
— Не страшно?
— А что бояться? С меня, с инвалиды безногой, что возьмешь? Посадить захочешь — так надо же ухаживать! Я и так уже сижу… И Лысенку вашего тоже штудирую. «Клетки мяса», «клетки сала». Мне кажется, ваши враги ближе к существу. Смотри, не напори ерунды…
— Где же ты Моргана добыла?
— Это я буду отвечать на страшном суде. А тебе, Федяка, если и скажу, то когда-нибудь потом. Когда будешь без юридических полномочий.
Тут в комнате повис райский звук — будто ударили карандашом по хрустальной посудине. Туманова сунула руку под подушку. Рука у нее была полная, красивая… Вытащила микрофон на шнуре.
— Дядик Борик? — пропела она. — О-о! Вы даже вдво-ем! Стефан Игнатьевич! Милости просим, тут вас ждут.
Оба вошли, разгоряченные спором, и за ними, как тень, Вонлярлярская. Стефан Игнатьевич поцеловал ручку Тумановой и, запустив палец за бантик на шее, покрутив гладко причесанной лысоватой головой, не разгибаясь — снизу — пустил своему оппоненту шпильку:
— Может быть, где-нибудь зарыт под землей платиновый эталон добра? Что такое добро? Что такое зло? Дайте сначала дефиницию!
— Мы с вами сейчас будем спорить, а Учитель выставит нам отметку, — сказал высоченный Борис Николаевич, с плутоватым и добрым, длинным, как у борзой, лицом. При этом он радостно кивал, здороваясь с Федором Ивановичем, ловя его руку. Он снял свою инженерскую фуражку с кокардой и бережно положил ее на полку с книгами. — Пока мы шли, Федор Иванович, я вспомнил ваше историческое доказательство и уложил его на лопатки. Вот этого. Только ему мало оказалось. Видать, ничего не понял. Давай ему дефиницию. Вот ответьте, Стефан Игнатьевич, нужно спасать тонущего?
— Нужно. Ну и что? — старенький Вонлярлярский со вздохом облегчения упал на стул. Уселся и дядик Борик, перекинул ногу через колено, и Федору Ивановичу показалось, что одна нога инженера дважды, как тряпка, сплелась вокруг другой.
— А может быть, не нужно? — дядик Борик обнажил беззубые десны.
— Ближе к делу! Ну и что?
— А почему нужно?
— Не знаю.
— Вот когда вы мне дадите дефиницию, почему нужно, спасать, я вам дам вашу дефиницию — что такое добро.
— Почему, можно и раньше дать, — спокойно сказал Федор Иванович. — Только нужно — как яблоню выкапывают — подходить к стволу, начиная с самых тонких корешков. Вот скажите — вы признаете, что страдание абсолютно?
— С этим, пожалуй, согласиться можно, — Вонлярлярский наклонил голову, будто пробуя что-то на вкус. — Да, я согласен.
— Можно мне? — капризничая, вмешалась Туманова. — Феденька, а если мне нравится, чтоб болело?
— Тогда это не будет страдание! Это будет наслаждение! Ты не путай — причины страдания — да, могут быть разными. Но само страдание есть страдание. Оно не может нравиться.
— Я с вами согласен. И даже чувствую, куда вы хотите нас привести.
— Чувствуете, но не то, Стефан Игнатьевич. Вот на вас падает кирпич и причиняет страдание. Что это?
— Зло…
— Вот и неверно. Разве камень может быть злым? Разве в Библии не сказано — не обижайся на камень, о который ты споткнулся? Камень, гвоздь в ботинке — это безразличные обстоятельства, причиняющие вам страдание. И только. А вот если я желаю причинить вам муку и бросаю в вас камень. Как суд назовет этот поступок? Зло-намеренным! Значит, зло — это качество моего намерения, если я хочу причинить вам страдание. Вот вам дефиниция.