Владимир Дудинцев - Белые одежды
— Кажется, дрозофила меланогастер, — сказал Федор Иванович. — Правда, я не очень в этом…
— Фруктовая мушка, могла запросто с улицы прилететь, сейчас лето, — небрежно заметил Стригалев.
— Мне показалось… у нее были красные глаза, — возразил с улыбкой Федор Иванович. — Я читал Добржанского.
— Составим акт? — угрожающе-устало сказал профессор Хейфец.
— Уж и акт! Однако у мушки был такой же вызывающий вид. Она заодно с вами!
— Вся природа заодно с нами, — сказал профессор. Он уже лез на вилы.
Академик подошел к нему, положил руку на плечо.
— Натан Михайлович, не забывайте, вы лежите в обороне.
— Кто лежит в обороне? — раздался зычный голос от двери. Там стояла невысокая тяжеловесная женщина с тройным блинчатым подбородком, как бы в тройном ожерелье, да еще с двумя нитками красных крупных бус. — Это вы в обороне? Федор Иваныч! Дай-ка, посмотрю, чем они тебя поят. Это же пробирка, в которой формальные генетики разводят своих мух! Ничего, пей, этим нас не проймешь! Так кто лежит в обороне?
— Анна Богумиловна, теперь, когда вы пришли, уж, наверно, мы зароемся все в землю, — сказал профессор Хейфец.
— Федор Иваныч! Светозар Алексеевич! Какая же это оборона! Зачем они повесили портрет нашего президента с ветвистой пшеницей, когда знают, что у академика с нею неприятности?
— А вот зачем, — ответил профессор. — Открыто критиковать вас нельзя. Так пусть ваши собственные позы, слова и дела будут вам критикой. Не хватает еще, чтобы мы за вас думали, как оберечь вас от позора.
Федор Иванович покраснел.
— Неужели вы так твердо уверены в своем?
— Да нет, свое-то мы знаем пока очень слабо. Мы хорошо, прекрасно знаем ваше. Оно было актуально двести лет назад. Когда смотрели не в микроскоп, а в линзу Левенгука.
— Тогда и мне придется высказать свою точку зрения. Мне кажется, что ваша наука идет на ощупь от факта к факту, как бурят землю геологи. Все глубже и глубже. Вам кажется, что скважина идет прямо, а ее повело куда-то в сторону. В какую сторону повело, повело ли вообще — не знаете. Знай бурите, думаете, что прямо.
— Ну, сейчас так не бурят.
— Вы как раз так и бурите. Наставляете звено за звеном и последовательно бурите. А мы…
— Диалектически? Скачкообразно?
— Натан Михайлович! Запрещенный прием!
— А ваш художественный образ?
— Это я в пылу. А в общем-то я даже могу вам показать все наше расписание ревизии наперед. Завтра, например, я приду к Ивану Ильичу, буду смотреть его журнал и работы. Вам остаются сутки на подготовку. Если бы наши отношения строились не на товарищеских началах, я бы этого не сказал. Это я к тому, что нам с вами надо оставить эти взаимные подковырки.
— Что же касается нашей науки, — забасила Анна Богумиловна, — она совсем на других основах… Мы перекидываем мосты. Опираемся на диалектику, которая является наукой универсальной и дает нам законы движения всего сущего в материальном мире. Мы строим по имеющимся точкам фигуру и находим те точки, которые еще не известны. Они могут быть очень далеко впереди. Практики получат пшеницу…
— Анна Богумиловна, ветвистую, — как бы умирая, пролепетал профессор.
— Пшеницу, — поддержал ее Федор Иванович. — А ваша наука будет заполнять частные пробелы. Как в каркасном доме — уже сделана крыша, а проемы еще заполняются кирпичом.
— Ваш академик нас лучше назвал — трофейной командой.
Профессор теперь устало полулежал, навалившись на свой стол. Когда зашла речь о диалектике, он сразу поник, утратил интерес к спору. Светозар Алексеевич, закинувшись назад, словно любовался своим бывшим учеником и перебирал сухими пальцами на подлокотнике.
— Ваше преосвященство, дайте знамение, — негромко, но все же внятно сказал Вонлярлярский, и лицо его, похожее на увядший, подсыхающий плод, осклабилось. Он перешел черту, и это задело Федора Ивановича.
— Знамение получите, получите. В надлежащее… — он тут же почувствовал, что сказал что-то очень двусмысленное и скверное. Запнувшись, он покраснел и отчетливо заявил: — Все, что я сейчас здесь наговорил — глупость, плод запальчивости. Все слова беру назад и прошу у всех прощения. И еще одну пробирку кофе.
Сказав это, он просяще улыбнулся. И все вокруг примолкли, увидев, как вдруг необыкновенно похорошело его лицо. Оно не было гладким, даже производило впечатление жесткой суровости. Может быть, поэтому нечастые его улыбки радовали собеседника, как долгожданные просветы, паузы для отдыха. Ему не раз говорили об этом свойстве его улыбки, и, боясь как бы она не стала чарующей и фальшивой, боясь начать пользоваться этим своим несчастным даром, он совсем почти не улыбался, держал себя под контролем.
— Конечно, такая полемика мало помогает выяснению истины, — сказал смущенно Вонлярлярский, оглянувшись на Анну Богумиловну. — А если посмотреть на нашу работу с позиции контенанса, все в этой комнате — последовательные в своей основе мичуринцы.
Короткий смешок подбросил профессора, полулежавшего на столе. Натан Михайлович радостно посмотрел на украшенный сложным пробором затылок Вонлярлярского.
— Кроме меня, — раздельно проговорил он. — Такой контенанс меня не устраивает.
— Пойдем отсюда, — заколыхалась Анна Богумиловна, таща Дежкина к двери. Он оглядывался, разводил руками. — Пойдем, пойдем! Надо работать, они заморят тебя своим контенансом. Ты же обещал смотреть мою пшеницу! Я же — Побияхо, Анна Богумиловна, ты забыл меня?
И пришлось комиссии идти в ее комнатку на втором этаже, уставленную снопами, пахнущую, как овин после сбора урожая. Василий Степанович Цвях — седой, весь мускулистый, твердый, больно стиснул в коридоре руку Федора Ивановича.
— Молодец. Я все слышал. С ходу между глаз им врезал!
Но чего-то не договорил. Посмотрел, пожевал губами и сам себя пресек.
А в кабинете долго стояла остывающая тишина. Потом профессор Хейфец, устало охнув, вышел из-за стола, головой вперед протопал к двери. Были слышны его шаги в коридоре — он заглянул в соседнюю комнату, отгороженную фанерой. Вернувшись, запер дверь.
— Он, по-моему, порядочный человек. В первый раз встречаю у лысенковцев. Светозар Алексеевич, что может делать у них такой лыцарь? Диву даюсь…
— Он еще студентом такой был, — сказал академик.
— Мне он тоже нравится, — проговорил Стригалев.
— В том-то и беда, — продолжал профессор. — Мне он кажется страшно опасным. Такие вот святые монахи и были главными сжигателями. И винить нельзя — святые побуждения!
— Это верно, монах, — вздохнул Вонлярлярский. — Доминиканский монах, подпоясанный веревкой. Вместо веревки — ковбойка…
— Нашу бы Леночку прикомандировать, — сказал профессор. — Чтобы пококетничала с ним. Чтоб узнала, когда нам, как говорится, собирать сухари…
— Ну уж вам-то и сухари… — бросил с места Стригалев.
— А вы, Иван Ильич, готовьтесь. У вас ведь есть еще ночь.
— А что готовиться. У меня прививки. Все делаю, как велит корифей. И результаты те же…
Все засмеялись.
— Конечно, развязать ему язычок — это было бы хорошо, — сказал профессор, и все посмотрели на Лену.
Она, склонив набок голову, грела колбу с кофе. «Да, я слышу, слышу», — говорила ее поза.
Часа в четыре дня Федор Иванович и его «главный» — Василий Степанович Цвях, сильно уставшие от своей контрольной деятельности, подходили к двухэтажному, такому же розовому, как и остальные, кирпичному зданию. Здесь жили работники института, а на первом этаже среди стен метровой толщины членам комиссии была отведена сводчатая келья. Ревизоры из Москвы прошли между домами и многочисленными сараями к сильно осевшему в землю каменному крыльцу. Около крыльца, на земле, стоял кубический каркас из планок, обтянутый проволочной сеткой. Там, сбившись в кучу, о чем-то азартно хлопотали десятка два грязно-белых цыплят. Над клеткой склонилась уборщица тетя Поля.
— Что делают, что делают, шпана окаянная! — запричитала она, увидев своих гостей. — Ну, прямо как люди!
— Что случилось? — спросил Василий Степанович как старший в комиссии.
— А вот, посмотри сам, что делают. От роду два месяца, а уже кровь им живая нужна. Ну прямо как люди. Кыш-ш!
Стая разлетелась по клетке, хлопая крыльями, и Федор Иванович увидел блюдце и около него увядшего цыпленка с окровавленной головой.
— Гребешок у него клюют. Сейчас вот заберу этого — так нового ведь найдут! Безобидная, называется, птица…
— Действительно, — удивился Цвях. Впрочем, его заботили более важные вещи, и, остановившись на крыльце, он вдруг сказал: — Хоть она и доктор наук, эта Побияхо, а в пшеницу ее я не верю. Что-то быстро очень она переделала свою яровую в озимую.
— Но пшеница хороша, — заметил Федор Иванович.