Сергей Никитин - Рассказы
— Проклятье! — кричал дядя. — Где она нагуляла этих ублюдков! Вы только посмотрите, что она принесла! Дворняги! Шавки! Утопить немедленно весь помет!
— Дядечка, жалко…
— К дьяволу! Она осрамила меня перед всем городом!
— Ну уж и перед всем…
— А как же! Пять поколений чемпионов, родословная… Нет, ей самой камня на шею не пожалею.
— Дядечка, ну оставьте хоть одного! Я возьму его себе.
— Да не скули ты надо мной, пожалуйста! Тебе кобеля или суку?
— Однако ты и выражаешься, дядечка… Ведь я все-таки не егерь, а девушка.
Так совершенно случайно уцелел и потом вместе с Александрой вошел в жизнь Соломина ублюдочно некрасивый, но преданный и добрый пес, сын неблагодарного отца. Его назвали нелепым именем — Чук.
— Да, Чукча, — говаривал ему в минуты шутливого настроения Соломин, — не мы выбираем себе отцов, и, видишь, эта оплошность природы едва не стоила тебе жизни.
Расхлябанной трусцой, все обнюхивая, всюду тыкаясь своей тупоносой мордой, поливая каждый угол и столбик, этот пес бегал по городу за Александрой и Соломиным, появляясь и в парке, где они гуляли, и на танцевальной площадке, и на пляже. Он в самый неподходящий момент, отфыркиваясь от налипшего на нос пуха одуванчиков, выскочил в пойме из кустов, залаял, запрыгал, но ему с обескураживающим раздражением крикнули:
— Да уйди ты, проклятая собака!
Зимой он сопровождал Соломина и Александру в лыжных прогулках. Прекрасна была зимняя синева на грани дня и ночи, казавшаяся Соломину волшебным светом сказок, в котором из темных урочищ одиноко и робко выходит холодная Снегурочка. Вдали переливалась гряда городских огней, а в пойме, среди снегов, все обнимала эта быстро густеющая синева, и перед таинством прихода ночи на минуту какое-то смущение охватывало Соломина и Александру — они останавливались, боясь потревожить тишину скрипом снега, замирал и Чук, настороженно поднимая уши; и когда вдруг резко падала неприветливая зимняя темнота, всем троим особенно дорога становилась их преданность и любовь друг к другу. В избытке нежности, стараясь соприкасаться плечами, Соломин и Александра медленно двигались рядом, а Чук восторженно взлаивал и, взрывая снег, носился вокруг них.
Дома они затапливали печь. Александра, поджав колени к подбородку, садилась на полу, из комнат, потягиваясь, сходились к огню собаки, и все завороженно смотрели на хаотическую пляску огня в печи, а Александра восседала среди них, точно высеченный из темного дерева языческий божок — тонколицый, молодой, грациозный, озорной и мудрый. Иногда в такие минуты Соломин с какой-то пугающей отчетливостью ощущал смысл пословицы «Чужая душа — потемки» — так недосягаема и непонятна становилась для него Александра в ее слитности с природой, с этим зверьем, непонятна в ее неприязни к комнатам и любви к болоту, лесу, снегу, непонятна в недевичьей свободе, зрелости и в то же время чистоте ее взгляда на любовь, какой, вероятно, дается близостью все к той же матери природе, и ему порой начинало казаться, что преданные, рабские, обожающие глаза Чука больше понимают ее, чем он.
Ах, с какой мучительной пытливостью всматривался он тогда в ее смуглое, тонкое, с глубоко вырезанными ноздрями и малахитовыми глазами лицо!
В сухой, жаркий, ветреный день июля Чук вместе с Александрой провожал Соломина на фронт. В толпе ему наступали на лапы, пинали ногами, бранили, но он, то взвизгивая, то огрызаясь, упрямо пробирался за Соломиным к вагону.
«Дядечку нашего тоже взяли в армию, — писала в письме Александра. — Перед отъездом он роздал всех своих собак знакомым охотникам и при этом плакал, меня же только потрепал рассеянно по щеке, сказав: „Неужели нельзя было ввести для животных паек, хотя бы на кости с бойни!“
Папа тоже давно на фронте. Теперь в нашем доме лишь я да Чук. Когда я прихожу с комбината, он стаскивает с меня валенки, потому что сама я тут же валюсь от усталости на диван. Потом мы топим печь, смотрим на огонь и вспоминаем мирную жизнь, которую так легкомысленно не ценили…»
Дом, печь, собака у огня… С каким острым чувством близости ко всему этому читал Соломин письма Александры, вспоминал и крепкий запах зверя, устоявшийся в доме, и биение огня в печи, и возле нее Александру в ее любимой позе — с поджатыми к подбородку коленями…
После войны Чук не сразу узнал его. А он не сразу узнал рыжую долговязую девчонку, которая, оттолкнув бабку, Александру, Чука, первой бросилась к нему на перроне.
— Будешь жениться на своей собачнице? — с ехидством спрашивала она потом, встречая Соломина на улице.
И хотя уже никогда больше не было ни охотника дяди, ни собак и уже умер Чук, а она упрямо звала Александру собачницей, стараясь принизить ее в глазах Соломина.
Чук умер от старости. Из просторных комнат, по которым, стуча когтями, он бегал своей расхлябанной, кутячьей трусцой, его переселили в сарай, потому что в доме появилась маленькая дочь хозяев. Он целыми днями лежал, свесив голову через порог, и смотрел во двор. Шерсть на шее у него вылезла, глаза отцвели. Однажды Соломин понес ему миску с теплым молоком, но пес уже еле поднялся, через силу вильнул по врожденной своей доброте и преданности хвостом, зашатался и упал на бок, судорожно вытягивая лапы.
Была ранняя, сухая, солнечная осень, и, пока Соломин ходил в сарай за Чуком, в яму, которую он ему приготовил, нападали желтые листья вяза. Вместе с Александрой они молча засыпали яму холодным, искристо вспыхивающим на солнце песком и вернулись в дом. В этот день впервые затопили печь. Поджав колени к подбородку, Александра смотрела на огонь, потом чуть охрипшим от долгого молчания голосом спросила:
— Грустно тебе?
— Да, — признался Соломин.
Она посмотрела на него блестящими влажными глазами.
— Милый, как хорошо, что за эти годы ты не огрубел и остался таким же чутким, словно струночка, таким чистым и немного даже стыдливым, как в юности. Признайся, ты еще пишешь украдкой стихи?
«Боже мой! Если бы она знала, что я теперь стыдливо пишу украдкой! Чуткая струночка…» — подумал Соломин.
— Ты тоже молодец — не обабилась, — сказал он, не отвечая на ее вопрос.
— Да, — согласилась она. — Мы до старости проживем с тобой юными и чистыми. Вот настанет зима, и опять будем по вечерам ходить на лыжах… Луна, снег, морозный пар над полыньями, словно полупрозрачный призрак… А Чука жалко. Помнишь, как он поднял в пойме белую сову?
— Я все помню, — сказал Соломин.
В красноватых отблесках огня Александра напоминала ему ту прежнюю, мальчишески стройную охотницу, и, хотя теперь она заметно раздалась в бедрах, отрастила волосы, в первозданной натуре ее не случилось никаких сдвигов. Она по-прежнему не любила комнаты, постоянно стремилась к реке, в лес, а в материнстве опять проявилась перед Соломиным какой-то непостижимой загадкой.
«Должно быть, с такой вот суровой любовью и заботливостью пестует своих детенышей волчица», — не раз думал Соломин, наблюдая, как она обращается с их маленькой дочерью.
4Чтобы не встретить знакомых, он шагал окраинами в обход людных центральных улиц. Хрустящая шлаковая дорожка вела его через поселковый парк, который лишь недавно стал парком, а раньше был просто сосновым бором, куда дети ходили за маслятами. Было тихое, нежное время заката. На вершинах огромных строевых сосен, засыпая, хрипели грачи; истончился, стал слабее душный запах хвои; и в воздухе уже плыл сырой, прохладный пар земли.
Соломин в мыслях давно уже пережил десятки вариантов предстоящей встречи с Александрой и, вконец измучившись, решил больше не думать об этом — не надо ни подготовленных фраз, ни предварительных решений, пусть будет так, как будет. И он шел, разглядывая с преувеличенным вниманием улицы окраинных поселков. Ощущение новизны во всем, что успел увидеть он в городе, не покидало его и теперь. Здесь было много новых домов, много нового молодого люда, шагавшего какой-то вольной, размашистой походкой и разговаривающего громко, весело.
«Сколько же я пропустил и потерял! И какой мерой измерить эту потерю? Временем? Если бы только временем…» — подумал Соломин.
По своей улице он шел, потупясь, не глядя на окна домов и на встречных людей. Калитка была заперта, но он привычной рукой нащупал через дырочку засов и поспешно нырнул во двор. Сердце у него противно колотилось, горло завалил крутой комок.
А через двор, появившись на стук засова, уже шла Александра. Как и прежде, она и в домашней обстановке была не какой-нибудь распустехой в халате и стоптанных шлепанцах, а строгая, подобранная — в узком сером клетчатом костюме, отделанном черной тесьмой, воздушной блузке с черным бантиком и черных туфлях, ладно сидевших на маленькой крепкой ноге.
«Красиво… Но как холодно!» — подумал Соломин.
— Ну, здравствуй, — сказал он, не зная, подать ли ей руку, поцеловать ли ее или просто поклониться. — Ты не бойся, — добавил он. — Я не мстить пришел. Я не граф Монте-Кристо.