Сергей Никитин - Рассказы
Он обнял старуху одной рукой за плечи, поцеловал в голову и повел на крыльцо. Конечно, бабка принялась кормить его, наварила полную тарелку яиц, принесла в решете малины, кринку топленого молока с коричневыми пенками, с желтыми лепешками жира. Соломин только усмехался.
— Не хлопочи, старая. Думаешь, меня там в подвале гноили на хлебе и воде? Как бы не так! Спал на чистых простынях, трескал вволю, работал на свежем ветерке, вечером в шахматы играл. Раньше я тюрьмы вот как боялся — зубы клацали, а теперь подвернись украсть где-нибудь — глазом не сморгну.
— Ой! — приседала от страха Варвара.
— Я посплю, — выпив молока, сказал Соломин. — Брось мне половичишко на траву.
Пока она хлопотала, снимая с кровати тоненький тюфячок, он спросил, разминая сигарету:
— Ну, а про семью что мне скажешь, старая?
— Да что, батюшка? — вздохнула Варвара. — Сам, поди, знаешь.
— Знаю. Александру видела?
— Часто вижу. Гуляют все трое в городском саду. На маленькой Наталочке юбочки краси-и-ивые, колокольцем…
— Гуляют… Он-то кто?
— А шут его знает! Плешивый. С тобой рядом поставить — тьфу, взглянуть не на что.
— Эх, старая! — невесело засмеялся Соломин. — Нашла чем утешить. Ну и на том спасибо, святая душа.
Варвара охапкой потащила тюфяк и подушку, но в дверях остановилась, повернулась к Соломину.
— Пойдешь туда?
— Не утерплю, старая, пойду.
— Совет подам.
— Ну-ка!
— Не ходи босяком-то, не жалоби ее, гляди соколом. Возьми вон костюм, какой от деда остался, — новехонький.
В прохладе, в зеленом полусвете под яблонями Соломин уснул мгновенно, но вскоре, как это часто бывало теперь с ним, застонал, заметался и проснулся.
«Саша, Саша, горькая моя ягода!» — подумал он и усмехнулся, вспомнив, что этими словами начинал свои письма к подруге вор-рецидивист Степа Штырь, его напарник на лесоповале.
— Ну что ж будем делать? — спросил сам себя Соломин.
На улице за забором мальчишка звенел обручем на проволочной каталке; в сарае надрывалась курица; над железной крышей дома уже поплыл зной. Соломин давно не оставался вот так один — только шорохи сада вокруг да невидимая жизнь улицы по ту сторону забора, и ему стало жутко.
«В самом деле надо бы приодеться, — подумал он. — Поеду-ка в Москву».
Он достал из кармана смятую открытку, карандаш и написал:
«Саша! Не хочу появляться неожиданно, чтобы не напугать тебя, поэтому пишу. Остановился у бабки Варвары. Приду в понедельник вечером. Будь, пожалуйста, дома, надо объясниться».
2Из Москвы он вернулся совершенно преображенным: в отличном сером костюме, свежей рубашке, остроносых ботинках, и выглядел эдаким курортным молодцом, загорелым, белозубым, пружинисто бодрым. Расхаживая по дому, то и дело совался к зеркалу, спрашивал бабку:
— Ну, старая, что скажешь? Каково меня столица экипировала?
— Деньги у тебя, знать, бешеные, — сокрушалась Варвара.
— Что деньги! — отмахивался Соломин. — Шесть лет тюрьма заботилась о моем будущем и откладывала мне зарплату на книжку. Теперь я при тысячах.
— О? — не верила бабка.
— Правда! Говори, какая у тебя нужда? Может, дом перекрыть? Забор новый поставить?
— Ладно, ладно, не петушись, — урезонивала его Варвара. — Самому пригодится. Вот женишься, они как раз и пригодятся.
Соломин вдруг сразу потускнел и полез в карман за сигаретами.
«Сорок лет, — подумал он, — а приходится начинать жизнь сначала. Не поздно ли, друг Иван? Все было, теперь нет ничего…»
Этот день, этот понедельник тянулся необыкновенно долго. Соломин пробовал читать, спать, несколько раз принимался есть, а до вечера все еще было далеко. Он лежал в саду на тюфячке и жевал травинку.
Вдруг открылась калитка. Соломин оглянулся, вскочил, и его рука невольно забегала по расстегнутому вороту рубашки. Сухо шурша накрахмаленным колоколом платья, высокая, тонкая, в маленьких туфельках, с мешочком — подобием сумочки, захлестнутым у запястья длинной руки, по дорожке сада шла молодая женщина. Глаза у нее были синие, со сквозняком, темно-рыжие волосы — в продуманном беспорядке, рот большой, плечи покатые, узкие.
— О, сколь прекрасны и удивительны вы, Галина Павловна, — церемонно поклонился Соломин. — Уезжал — были слепые, а теперь, поди, глядят.
— Не паясничай, Ванечка, — сказала она, улыбнулась, и тут же из глаз у нее покатились крупные слезы. — Варвара говорит, в Москве был?
— Был, — растерянно и смущенно пробормотал Соломин. — Вот за шмутками ездил. Ведь у нас в городе как шьют — если ты простой человек, тебе кладут в пиджак килограмм ваты, а если начальник, то все два.
Она тончайшим платочком промокнула глаза; от платочка, заглушая все запахи сада, веяло духами. Смотрела она на Соломина счастливо, сострадательно и, наконец, сказала:
— Другой, совсем другой. А вот я все та же, хочешь ты этого или нет…
Соломин понял.
— Ах, Галка, Галка! — усмехнулся он. — Ничего из этого не выйдет, ничего у нас с тобой не получится.
— И усмешечка новая, — словно не слыша его, сказала Галка. — Такая, знаешь ли, «и в беде, и в радости, и в горе только чуточку прищурь глаза». Мне нравится.
— Хватит! — Соломин сдвинул брови. — Расскажи-ка лучше о себе. Где работаешь? Вид у тебя какой-то секретарший.
— По Сеньке и шапка. Я университетов не кончала… Давай уедем отсюда, Ванечка. Оба мы с тобой молодые, красивые, свободные, нам завидовать можно.
— Я, должно быть, старомоден. Мне, чтобы уехать с тобой, полюбить надо.
— Полюбишь. Ведь полюбишь ты когда-нибудь, так почему же не меня?
— Не знаю, Галка, — откровенно признался Соломин. — Наверно, я привык относиться к тебе, как к девчонке, которую таскал за ручку в детский сад.
— Дурак! Кретин! — взволновалась вдруг Галка, покраснев и снова обильно заливаясь слезами. — Да я женщина, какая тебе и не снилась. Смотри! Фигура, волосы, глаза… Видел ты когда-нибудь женщину с такими глазами?!
— К черту! — заорал и Соломин. — Не желаю я никаких глаз! К черту! Я сам не знаю, что делать с собой, и не желаю никаких женщин с глазами, понятно?
3В далеком-далеком прошлом, по ту сторону войны, было у Соломина время, когда всю зиму он по пути в школу провожал до детского сада рыжую соседскую девчонку. Он ненавидел ее. Стоило ему зазеваться, как эта рыжая тварь вырывалась, бежала с громким визгом по улице и кричала:
— Не поймаешь! Не поймаешь!
На них, умягченно улыбаясь, оглядывались прохожие. Они, вероятно, думали, что старший брат резвится с сестричкой, а в нем от конфуза и бессилия клокотало бешенство.
— Задушу… — шипел он, подкрадываясь к ней.
Но она опять отбегала прочь и кричала на всю улицу:
— А вот и не задушишь! А вот и не задушишь!
Потом, когда выздоровела ее долго болевшая мать, Соломин, к своему удивлению, первое время скучал по девчонке и при встрече останавливал ее на улице, спрашивая со снисходительным презрением:
— Ну, каково живешь, гнида?
— Я, Ванечка, в театре на настоящей сцене танцевала, и все мне в ладошки хлопали, — хвасталась девчонка.
Она пошла в первый класс, когда он уже кончал школу, и ему смешно и жалко было видеть, как однажды у ворот она, озябшая, посиневшая, хватала его за рукав и плакала:
— Ванечка, миленький! Не гуляй с Сашкой, от нее собаками пахнет… Она им такие страшные кости на базаре покупает!..
Дом Александры и вправду был полон собак. Ее дядя — охотник и собачник — держал и легавых, и гончих, и сторожевых, а от него любовью к собакам заразилась и Александра. Это была заботливая, строгая любовь настоящей охотницы — без сюсюканья, без закармливания лакомыми кусочками, без разнеживающих поблажек, и Соломин всегда любовался той опытной твердостью, с которой Александра повелевала собакой на охоте. У нее было легкое ружьецо двадцатого калибра, почти не знавшее в ее руках промаха. Но стреляла она редко. Работа собаки по тетереву, куропатке или перепелу увлекала ее больше, чем стрельба, и, проходив иногда в поисках выводка целый день, она делала не больше одного-двух выстрелов. Уставший, раздраженный, отупевший от жары Соломин палил в белый свет. А когда, разложив костер, они останавливались где-нибудь у воды на ночевку, он с уважительным восхищением смотрел, как Александра, такая же бодрая, как и утром, кормила собаку, кипятила чай, вынимала из сумки и раскладывала на газетном листе еду. Тогда — коротко подстриженная, в брюках — она была похожа на тонкого стройного мальчишку, и Соломин называл ее в мужском роде Сашкой, но это лишь как-то особенно подчеркивало в его глазах ее женское обаяние. Да она и на самом деле, несмотря на свое мужское пристрастие к охоте, была очень женственна, и даже в ее любви к природе проявлялась какая-то чисто женская, материнская особенность, исключающая всякое, даже разумное, истребление. Она не била ястребов, запрещала Соломину рвать цветы, не могла без шумного негодования видеть сведенный лес или раскорчеванный кустарник. И однажды Соломин слышал такой разговор между ней и дядей.