Виктор Устьянцев - Крутая волна
А главное, она видела, люди верят в эту новую власть, связывают с ней лучшие свои надежды. И если раньше она хотела служить этим людям только потому, что они стояли против тех, которые с Павлом, то теперь она хотела служить ради самих людей, ради их счастья. Иногда она и сама удивлялась, как легко пришла к этому решению здесь, а не в Петрограде, где у нее было достаточно людей, готовых объяснить ей любой вопрос, умеющих красиво разглагольствовать о социальном равенстве и всеобщем благоденствии. Но там все эти высокие слова о служении народу были только словами, и ничем больше. А здесь они обретали смысл, живую плоть и кровь. Здесь она просто служила людям и находила в этом удовлетворение.
Иногда они говорили с Петром о политике, об идеях, о социальном устройстве будущего общества, и Петр посмеивался над ней:
— Пока что вы в своих суждениях дальше народников не ушли. Просвещение, культура — все это нужно деревне. Но прежде чем все это можно будет осуществить, нужен коренной социальный переворот. Вы и в политике — только, сестра милосердия. А нужен хирург, нужна операция…
— Ах, вы опять о борьбе классов, о классовой непримиримости и ненависти. Зачем же разжигать ненависть, когда все можно решить по — доброму, бескровно? Где вы видите классовых врагов? Они вам просто чудятся, вы сражаетесь с ветряными мельницами, донкихотствуете…
Она и в самом деле непреклонно верила в доброту людей, была убеждена, что надо воспитывать в людях только гуманность, избегать любого насилия. Ей казалось, что провозглашенное новой властью равенство сделает людей добрее, научит их любить и беречь друг друга. Да она и не видела никаких сил, способных противостоять этому всеобщему стремлению людей к добру и справедливости.
Но она еще плохо знала жизнь.
Однажды ночью ее разбудил страшный крик. Кричала Нюрка:
— Горим! Арина, го — о-рим!
Вся изба была наполнена багровым светом, он зловеще метался в окнах, прыгал по стенам, переливался на потолке. Нюрка тоже металась по комнате, хватала все, что попадалось под руку, сваливала в кучу и кричала Петру:
— Арину‑то растолкай!
Петр стащил сонную Ирину с печи, потянул к вешалке:
— Ну — ко, одевайся! Быстро! Нюрка, брось ты с этим барахлом возиться!
Он схватил Нюрку, вытолкнул в сени, накинул на Ирину пальто и вытолкнул вслед за Нюркой. Потом выскочил сам, отодвинул засов, стал дергать дверь. Но дверь не поддавалась. А с крыши уже сыпались в сени искры, все заполнил густой удушливый дым.
— Помоги‑ка! — крикнул Петр Нюрке.
Нюрка тоже ухватилась за скобу, она со звоном отлетела, Петр выругался:
— А, черт! Кто‑то снаружи нас закрыл! А ну все к окну!
Он первый вбежал в избу, вскочил на лавку, двумя ударами ноги вышиб раму.
— Лезьте! Скорее!
Петр схватил Ирину в охапку, согнул ее и выбросил в окно. Ирина упала в снег головой, никак не могла встать, а ктО‑то уже сдернул с нее загоревшееся пальто, и сразу обожгло холодом — она осталась в одной рубашке. А ее волоком тащили по снегу, и кто‑то требовательно кричал:
— Дальше оттаскивай, сейчас кровля рухнет! Вот ее поставили на ноги, накинули пальто, от него пахло гарью, но оно уже успело остыть, и стало еще холоднее. В тот же момент послышался треск, Ирина обернулась и увидела огромный, поднявшийся высоко к небу огненный столб.
Только теперь она догадалась, что тащил ее Егор. Он- и сейчас стоял рядом и кричал:
— Лопаты, лопаты несите!
Потом выхватил из темноты Нюрку, подтолкнул к Ирине и приказал:
— Веди‑ка ее к нам, а то застудим девку… Ирину раздели, положили на лавку и долго растирали чем‑то. Она не могла понять чем. Грудь ее все еще была наполнена удушливым дымом. Ирину уложили в кровать, напоили чаем с малиной, но запаха малины она тоже не ощутила. Наконец она уснула.
Проснулась оттого, что прямо на лицо ей упал солнечный луч. Когда открыла глаза, этот луч ослепил ее, и она снова зажмурилась и долго еще лежала так. Потом осторожно приоткрыла веки и увидела, что вся горница залита ярким солнцем и только черная тень перекрестия рам лежит на полу. В горнице никого не было, но из‑за неплотно прикрытой двери отчетливо доносились голоса.
— Васька Клюев вчера в станицу ездил, там его со Стариковым видели. Надо полагать, это их работа, — говорил Егор.
— Вполне возможно, — согласился Петр.
— Судить бы за такое дело надо. — Это уже голос Авдотьи.
— А как докажешь?
— То‑то и оно!
Кажется, здесь собрался весь Совет.
Ирина села в кровати, по привычке потянулась за платьем и вспомнила, что платья теперь у нее нет, осталась только рубашка. «В чем же я ходить буду?» — с тревогой подумала она.
Впору ей оказалось Степанидино еще подвенечное платье.
— Вот, после свадьбы ни разу не одевано, — развешивая перед Ириной платье, хвалила Степанида и тут же оправдывалась: — Только вот в радостях‑то табаком посыпать забыла, моль‑то и побила… — И совала в дыру мизинец с траурной каймой под ногтем.
Но Настя так искусно заштопала дырки, что оно выглядело почти новым. На смену подобрали старенькую Степанидину же кофту, юбка подошла Шуркина — та тоже не очень‑то раздобрела телом.
Когда Ирина с Нюркой подошли к тому месту, где был их дом, увидели лишь черную, еще дымившуюся кучу. Ветер разносил по улице пепел. У пожарища стояли три бабы и тихо переговаривались:
— Всю жисть не везет Петру‑то.
— Энти вон тоже без крова остались, — кивнула Авдотья на Ирину с Нюркой.
— Теперь, поди, уедет фершалица‑то.
«Может, и в самом деле уехать?» — подумала
Ирина. Она опять вспомнила свою уютную квартиру, мать, отца, Евлампию, Пахома, и ей неудержимо захотелось скорее попасть домой. Ах, как было бы хорошо вот сейчас же, через минуту, оказаться в пестром и шумном Петрограде, где все тебе знакомо, привычно и дорого!
Бабы подошли ближе, они подходили почему- то робко, все трое виновато потупились, и Авдотья со вздохом сказала:
— Вот ведь какая она, судьба‑то наша.
И все трое посмотрели на Ирину выжидательно. А Ирина молчала, смотрела то на одну, то на другую, то на третью и не знала, что сказать. Должно быть, они догадывались, о чем она сейчас думает, в глазах Авдотьи мелькнул немой укор, она отвернулась, а Ирину по самому сердцу, как бритвой, полоснуло тоненьким голоском: «И — и-сь!» В груди что‑то будто оборвалось и заныло, и такая охватила Ирину жалость, что она, отвернувшись от баб, долго еще промаргивала на ветру неожиданно высыпавшие слезы.
Глава шестая
1Ирина не собиралась оставаться в Шумовке надолго, думала, отвезет Петра и вернется домой, к уюту, роскоши — только теперь и поняла она, что жила роскошно и беззаботно, как бабочка И уж никак не предполагала, что задержится здесь более чем на год.
Под самую масленицу захворал у Авдотьи сынишка, тот самый, что неистово просил из‑за чувала есть, когда Ирина впервые пришла на деревенский сход. Его голодный крик долго преследовал Ирину по ночам не то в снах, не то наяву, но крик этот постепенно заглушали другие заботы: Петр, не долечившись, мотался то в Челябинск, то по окрестным деревням; у Егора к весне, по предположению Ирины, обозначилась чахотка; дьякон Серафим допился до белой горячки и в одном исподнем бродил по ночам, пугая запоздавшие парочки и богомольных старух, зловеще предвещавших конец света:
— Оспода бога совсем позабыли, вот он и отворотился от нас, грешных.
Грешные тоже не теряли времени даром: лысый старик Силантий Шумов, веселивший девчат на первой сходке, не успев справить поминки по усопшей жене, сошелся с молодой татаркой Зу- лией, годной ему во внучки; муж Ульяны Шумовой, хотя и безногий, шастает по вдовам; Настя нагуляла второго ребенка от заезжего пимоката.
Настю Ирина хотя и осуждала, но жалела. Настя даже в деревне выглядела не приспособленной к жизни, беспомощной и жалкой, в отличие от Нюрки — уверенной и гордой. Ирине это их отличие казалось странным: внешне сестры мало разнились — обе широколицые, румяные, брови густые, глаза острые, чуть в раскосинку и потому особенно привлекательные, — а вот характером совершенно несхожие. Одна — копуша да тихоня, а другая — быстрая, как ветер, думалось, везде поспеет, а вот, поди ж ты, отстала Нюрка от сестры хотя и тосковала по материнству, к которому ее звал тысячелетний инстинкт. Она и в Настином грехе углядела святость и радость бытия:
— У коровы и той, ежели вовремя не подоить, молоко ссыхается. А баба, ежели она созрела, тоже перестоять может. Я вот перестояла. — И, поразмыслив, добавила: — Однако, если дерево или каку другу растению, ишо не засохшую, поливать зачнешь, оно, глядишь, и воспрянет, опять листочки выбросит. — И тут же с сожалением говорила: — Жалко, если засохну. Вот уж и грудя меньше стали без дела‑то. — Оглаживала свои упругие груди, выпрямлялась и озорно утверждала: — А все‑таки сгодятся и под мужицку ладонь, и для младенческого пропитания. — И, подытоживая разговор о Настином грехе, постановила: — Со стороны оно завсегда легше судить, а может, у Насти к пимокату любовь была. А для любви‑то чего не сделаешь!