Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки
Лозовский спросил у Кокосова шепотом:
– Приступим, Павел Иванович? –
– Да, да, знаете ли, – ответил Кокосов.
И профессора пошли мыть – еще и еще раз – руки, поливать их сулемой, мазать йодом. Хлороформатор посмотрел маску, потрогал свой пузырек.
– Товарищ Гаврилов, приступим, – сказал Лозовский. – Извольте, будьте добры, лечь на стол. Туфли снимите.
Гаврилов посмотрел на сестру чуть-чуть смущенно, одернул рубашку, – она взглянула на Гаврилова, как на вещь, и улыбнулась, как улыбаются ребенку. Гаврилов сел на стол, скинул одну туфлю, потом другую, – и быстро лег на стол, поправив под головой валик, – закрыл глаза. Тогда быстро, привычно и ловко хожалка застегнула ремни на ногах, прикрутила человека к столу. Хлороформатор положил на глаза полотенце, обмазал нос и рот вазелином, надел на лицо маску, взял руку больного, чтобы слушать пульс, – и полил маску хлороформом, – по комнате поплыл сладкий вяжущий запах хлороформа. Хлороформатор отметил час начала операции. Профессора отошли к окну, молча. Сестра щипцами стала выкладывать, раскладывать на стерильной марле скальпели, стерильные салфетки, пеаны, кохеры, пинцеты, иглы, шелк. Хлороформатор подливал хлороформ. В комнате застыла тишина. – Тогда больной замотал головой, застонал.
– Нечем дышать, снимите повязку, – сказал Гаврилов и лязгнул зубами.
– Повремените, пожалуйста, – ответил хлороформатор.
Через несколько минут больной запел и заговорил.
– Лед прошел, и Волга вскрылась, золотой мой, золотой, я, девчонка, влюбилась, – пропел командарм и зашептал: – а ты спи, спи, спи. – Помолчал, сказал строго: – А клюквенного киселя мне не давайте никогда больше, надоело, это не ком-иль-фо. – Помолчал, крикнул строго, так, должно быть, как кричал в боях: – Не отступать! – Ни шагу! – Расстреляю… Алеша, брат, – скорости все открыты, земли уже не видно. Я все помню. Тогда я знаю, что такое революция, какая это сила. И мне не страшна смерть. – И опять запел: – За Уралом живет плотник, золотой мой, золотой…
– Как вы себя чувствуете? Вам не хочется спать? – спросил тихо Гаврилова хлороформатор.
И Гаврилов обыкновенным голосом, тоже тихо, заговорщицки, ответил:
– Ничего особенного, нечем дышать.
– Повремените еще немного, – сказал хлороформатор и подлил хлороформа.
Кокосов озабоченно посмотрел на часы, склонился над скорбным листом, перечитал его. Есть организмы, которые к тем или иным наркотикам чувствуют идиосинкразию, – Гаврилова усыпляли уже двадцать семь минут. – Кокосов подозвал младшего ассистента, подставил ему лицо, чтобы тот поправил очки на носу профессора. – Хлороформатор озабоченно прошептал Лозовскому:
– Быть может, отставить хлороформ, – попробовать эфир? –
Лозовский ответил:
– Попробуем еще хлороформом. В противном случае операцию придется отложить. Неудобно.
Кокосов строго посмотрел кругом, озабоченно опустил глаза. Хлороформатор подлил хлороформу. Профессора молчали. – Гаврилов окончательно заснул на сорок восьмой минуте. – Тогда профессора в последний раз протерли спиртом руки. Хожалка обнажила живот Гаврилова, на свет выглянули худые ребра и подтянутый живот. Поле операции – подложечную область – широкими мазками, спиртом, бензином и йодом протер профессор Кокосов. Сестра подала простыни, чтобы прикрыть простынями ноги и голову Гаврилова. Сестра вылила на руки профессора Лозовского полбанки йода. Лозовский взял скальпель и провел им по коже. Брызнула кровь, кожа расползлась в стороны; из-под кожи вылез желтый, как на баранине, лежащий слоями, с прослойками кровяных сосудов, жир. Лозовский еще раз порезал человеческое мясо, разрезал фасции, блестящие, белые, прослоенные лиловатыми мышцами. Кокосов пеанами и кохерами – неожиданно ловко для его медвежества – зажимал кровоточащие сосуды. Другим ножом Лозовский прорезал пузырь брюшины. – Лозовский оставил нож, – стерильными салфетками стер кровь. В разрезе внутри видны были кишки и молочно-синий мешок желудка. Лозовский опустил руку в кишки, повернул желудок, обмял его – –
На блестящем мясе желудка, в том месте, где должна была быть язва, – белый, точно вылепленный из воска, похожий на личину навозного жука, – был рубец, – указывающий, что язва уже зажила, – указывающий, что операция была бесцельна –
– Но в этот момент, в этот момент, – в тот момент, когда желудок Гаврилова был в руках профессора Лозовского –
– Пульс! Пульс! – крикнул хлороформатор.
– Дыхание! – казалось, машинально поддакнул Кокосов и тогда можно было видеть, как из-за волос и из-за очков вылезли очень злые, страшно злые глаза Кокосова, вылезли и расползлись в стороны, а глаза Лозовского, сидящие в углах глазниц, давя на переносицу, еще больше сузились, ушли вглубь, сосредоточились, срослись в один глаз, страшно острый. – У больного не было пульса, не билось сердце и не было дыхания, и холодали ноги. Это был сердечный шок: организм, не принимавший хлороформа, был хлороформом отравлен. Это было то, что человек никогда уже не встанет к жизни, – что человек должен умереть, – что – искусственным дыханием, кислородом, камфарой, физиологическим раствором – окончательную смерть можно отодвинуть на час, на десять, на тридцать часов, не больше, – что к человеку не придет сознание, – что человек, в сущности, – умер. Было ясно, что Гаврилов должен умереть под ножом, на операционном столе. – Профессор Кокосов повернул к хожалке свое лицо, сунул его вперед, чтобы хожалка поправила профессору очки, – профессор крикнул:
– Откроите окно! Камфары! Физиологический наготове! –
Безмолвная толпа ассистентов стала еще безмолвней. Кокосов, точно ничего не произошло, склонился над инструментами у столика, осмотрел инструмент, молчал. Лозовский также склонился около Кокосова.
– Павел Иванович, – сказал шепотом и злобно Лозовский.
– Ну? – ответил Кокосов громко.
– Павел Иванович, – еще тише сказал Лозовский, теперь уже никак не злобно.
– Ну? – громко ответил Кокосов и сказал: – продолжайте делать операцию!
Оба профессора выпрямились, поглядели друг на друга, у одного два глаза срослись в один, у другого глаза вылезли из волосьев. Лозовский на момент отклонился от Кокосова, точно от удара, точно хотел найти перспективу, глаз его раздвоился, заблуждал, – потом слился еще четче, острее, – Лозовский прошептал:
– Павел Иванович! –
и опустил руки на рану: он не зашивал, а сметывал полости, он стиснул кожу и стал заштопывать только ее верхние покровы. Он приказал:
– Освободите руки, – искусственное дыхание!
Огромное окно в операционной было открыто и в комнату шел мороз первого снега. Камфара в человека была впрыснута. Кокосов вместе с хлороформатором отгибал руки Гаврилова и поднимал их вверх, заставлял искусственно дышать. Лозовский штопал рану. – Лозовский крикнул:
– Физиологический раствор! –
и ассистентка воткнула в грудь человека две толстые, толщиною почти в папиросу, иглы, чтобы через них злить в кровь мертвеца тысячу кубиков жидкой соли, чтобы поддержать кровяное давление. Лицо человека было безжизненно, сине, полиловели губы.
Тогда Гаврилова отвязали от стола, положили на стол с колесиками и отвезли в его палату. Сердце его билось, и он дышал, но сознание не вернулось к нему, как, быть может, не вернулось до последней минуты, когда перестало биться прокамфаренное и искусственно просоленное сердце, когда он – через тридцать семь часов – был оставлен камфарой и врачами – и умер: – быть может – потому, что до последней минуты к нему никто не допускался, кроме этих двух профессоров и сестры, но за час до того, как официально было сообщено о смерти командарма Гаврилова, – случайный сосед по палате слышал странные звуки в палате, точно там перестукивался человек, как перестукиваются арестанты в тюрьмах. Там в палате лежал заживо мертвый человек, прокамфаренный потому, что в медицине есть этический обычай не допускать человеческой смерти под операционным ножом, – и эту палату так тщательно охраняли профессора потому, что умирал командарм, герой гражданской войны, герой великой русской революции, человек, обросший легендами, тот, который имел волю и право посылать людей убивать себе подобных и умирать.
Операция тогда началась в восемь часов тридцать минут и – на столе с колесиками – вывезли Гаврилова из операционной в одиннадцать часов одиннадцать минут. В коридоре тогда швейцар сказал, что профессора Лозовского дважды вызывали по телефону из дома номер первый, – и опять пришел швейцар, сказал, что у телефона ждут. Лозовский пошел к телефону. Лозовский ожидал звонка из дома номер первый. В телефоне прозвучало: «милый, я соскучилась по тебе», – и у Лозовского на минуту ощерились зубы, он, должно быть, хотел сказать очень злое, но ничего не сказал, бросил трубку. Профессор подошел к конторе, где был телефон, к окну, постоял, посмотрел на первый снег, покусал пальцы и вернулся к телефонной трубке, вник в ту телефонную сеть, которая имела тридцать – сорок проводов, поклонился трубке и сказал, что операция прошла благополучно, но что больной очень слаб и что они, врачи, признали его состояние тяжелым, и попросил извинения в том, что не сможет сейчас приехать. – Наверху в коридоре, между операционной и палатой больного, где утром суматошились и шептались люди, не было теперь ни души.