Анатолий Емельянов - Запоздалый суд (сборник)
— Конечно, премии теперь в моде. Тринадцатую зарплату придумали, к праздникам в приказном порядке раздают деньги. Это хорошо, может, на заводах и в совхозах, но мы-то — колхоз! Это наше личное как бы хозяйство. Разве за работу на своей усадьбе вы получаете премии? Премия — это ваш урожай. Хорошо поработали на своем огороде, хорошо и получили, плохо работали — мало и собрали. Не так ли? А колхоз — это тоже наш общий, семейный, можно сказать, огород. И надо, чтобы каждый колхозник, как член этой общей семьи, хорошо работал без всяких премий. Премия — это тот самый трудодень и есть, на который мы перешли. А то, видишь ли, и трудодень дай, и премию дай! Не знаю, не знаю… Вот ты, Вадим, сколько мне докладных на своих механизаторов написал? Сколько браку в их работе насчитал? А теперь вот о премиях хлопочешь. Впрочем, если партийный секретарь считает это необходимым, если правление… я — что, смотрите, как бы не вышло боком.
— Не выйдет, Яков Иванович, не выйдет! — сказал Сынчуков. — Ведь это только так вроде бы красиво говорится — семья, а все-таки оно не семья, а колхоз.
Голосование подвело итоги нашим дебатам. Решили незначительным большинством премии механизаторам выдать и выделить на это дело двести рублей. И не деньгами премии выдавать, а подарками.
— Нет, не подарки тут нужны, комиссар, — сказал мне Бардасов, когда мы уже шли по улице вдвоем. — Надо что-то другое найти…
Я чувствовал, как обида на меня затаилась в его сердце.
— Все же не лучше ли будет, комиссар, если мы будем предварительно обсуждать такие заковыристые вопросы?..
С этим я согласился. Премии ведь во многих колхозах дают, вот я и заговорил, только потому…
— Ладно уж… с премией с этой, не в этом дело.
Да, теперь-то я попимаю, мне кажется, что и в самом деле причина не в тех несчастных двухстах рублях…
Но что я так расклеился? Пусть первая стычка с Бардасовым, но ведь они неизбежны, когда люди делают одно общее дело. Да и уж так ли вредны такие стычки? Главное, что не дать им мелочного хода, не раздуть из этого свару, не цепляться друг к другу со всякими придирками. Пусть Бардасов тайно печется о своем авторитете, но мое дело — понять эту тайну человеческой души и стараться, чтобы она не развилась в болезнь, не вредила общему делу. Да, странная должность…
И вот еще эта лекция. Надо успеть к сроку, который сам себе и определил. И Федор Петрович, поди, ждет: как-то сам прочитаешь, секретарь!.. И какое ему дело до того, что ты зашел в тупик в «вопросах любви и дружбы»! Надя, Люся… Николай Николаевич, гарнитур производства ГДР, квартира…
И Генка куда-то собирается, гладит через мокрую тряпку брюки, насвистывает. Никак, на танцульки? Ведь до вчерашнего дня он был яростный их противник. Видал, одеколоном поливает свою молодую лысинку.
— Ты, никак, на гулянку собрался?
— А что, Александр Васильевич, хватит нам с вами холостяковать, я так думаю!..
— Что, нашел нецелованную?
Хохочет. Хохочет во все радостное горло!
— Она кто же такая? Из Кабыра?
— Из чужой деревни я уже брал, здесь надо поискать.
— Да ведь дождь на улице…
— Если любит, выйдет. Привет!
И уходит мой Граф.
«Если любит…» Да, все дело в том, если любит…
И вот я пишу: «Любовь каждого человека невозможно измерить никакой мерой, каждый понимает это чувство по-своему, видит ее по-своему. Эта мера зависит от его мыслей, от интересов. И если между молодыми людьми есть согласие — искреннее согласие, то они счастливы, им доставляет радость видеть друг в друге единомышленника, человека, который поймет тебя с полуслова. И тогда хочется, чтобы этот человек был с тобой рядом каждый день, каждую минуту…»
А за окном идет снег! Вот так! Ведь только что вроде бы шел дождь, я даже изрядно промок, когда бежал домой, и вот — снег! Большие хлопья, как бабочки-белянки, кружатся под фонарем, кружатся и не падают вроде бы на землю, а земля-то уже белая.
Вот и зима…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
По улице, по белой улице возле палисадника пробита уже тропочка, но к нашему дому — ни следочка, а на кольце калитки налип снег. Словно и в доме никто не живет. И я даже пугаюсь в первую минуту: не случилось ли что с мамой? Но нет: на ступеньках крыльца, среди пухлого снега — следы маминых чесанок! Ходила к корове и даже выпустила ее на волю, вот стоит, лениво подбирает со снега клочки сена. Странная у нас, однако, корова: длинноногая, как лось, круглопузая, как лошадь. Но мать вырастила ее с теленка и любит, хотя молоком она нас не очень-то балует…
А мама и в самом деле вроде как прихворнула, хотя и не сознается в этом. Не так оживилась, как в прежние мои приходы домой, не так радостно сияют глаза.
— Печку истопила, прилегла… Холод нынче какой, а я вот лежу и думаю: мерзнет мой Санькка без зимнего-то пальто, простудится. Сама уж думала идти к тебе нести валенки да пальто, а ты вот пришел!..
— Да ты-то сама не простудилась ли, мама?
— Нет, Санькка, нет, так чего-то, может, угорела, голова маленько кружится, да все прошло теперь.
— Лежи, лежи, не вставай!
— Покормлю тебя сначала, не ел ведь ты.
Я уже знаю, что прежде всего мама подаст мне — турых[Турых — здесь: варенец.]. Турых с домашним хлебом маминой выпечки — это «моя еда», и об этом мама знает с моего детства. Она варит турых в печи. Молоко томится в жару до тех пор, пока на дне котла не пригорит. А потом — закваска. Тут нет ничего таинственного, и часто закваску делаю я сам: пустить в стакан холодного топленого молока ложку водки, и все. Через сутки турых готов. Надо будет как-нибудь не полениться и принести в Кабыр, угостить Генку.
Пока я ем, мама опять заводит разговор о своем одиноком житье-бытье, и я уж знаю, к чему он сведется — к снохе и к тому, что пока она «ходить может», вырастила бы внуков. Так оно и есть! Я, по обыкновению, отшучиваюсь:
— Со снохой, анне, не столько радости, сколько горя.
— Что ж поделаешь, Санюк, где горе, там и радость бывает, жизнь большая, Санюк, как ее без горя проживешь…
— Да я, анне, не против, но, сама видишь, увели твою сноху в Чебоксары.
Мать вздыхает тяжело.
— Видно, бог не записал спать в одной постели, Санюк. Да я-то, старая, думаю, что найдется и та, что богом записана, только бы скорей отыскалась, я бы вырастила внуков, пока ходить могу…
И сам не знаю, отчего вдруг по сердцу полоснула мысль о Наде! И мне хочется спросить, не слыхала ли она, как Надя живет со своим Николаем Николаевичем, не приезжали ли они опять на «железном коне» в Хыркасы? Но мать вдруг сама заводит этот разговор. Оказывается, с Иваном Николаевичем происходит что-то странное: старик начал попивать кырчаму! С чего бы это? И все что-то зятя поминает худым словом. Нет, она сама не слышала, да вот люди говорят.
— Люди и набрешут, недорого возьмут, — говорю я, а самому с какой-то мстительной радостью хочется, чтобы мама продолжала рассказывать, о чем «люди говорят». Но нет, она умолкает, словно устыдившись пересказывать мне деревенские сплетни.
Однако мне и того достаточно — все во мне взбудоражилось. Я не нахожу себе места. Сел было за стол, взял книжки, пачал опять читать Фридриха Энгельса, а в голову лезут совершенно посторонние мысли. Пошел помогать маме рубить капусту, по тяпка тупая, я точу тяпку, а сам думаю о Наде. И жалко мне ее отчего-то, но в то же время и сверлит в мозгу: «Так тебе, так тебе!..» А что — так, и сам не пойму.
И вдруг вваливается к нам Иван Николаевич собственной персоной. Не помню я, чтобы он к нам захаживал, особенно последнее время, а тут — вот он, да еще заметно навеселе. Впрочем, это заметно и по его речи. Бывало, когда он выпьет по какому-нибудь праздничному случаю, язык у него развязывается, он говорит без передышки, да так, что и понять трудно: все с присказками да стихами.
— Марье-аппе[Аппе — сестра.], жива ли? Меня в гости не ждала ли?
Мама, сердито повозив на шестке чугуны, роняет:
— Проходи, садись.
Однако я не слышу в ее голосе непримиримой враждебности к «кроту»!
Я сижу в передней комнате, не вижу Ивана Николаевича, но мне нетрудно представить его: огненно-рыжие лохматые волосы, рыжие мокрые усы висят как-то особенно печально, когда он бывает пьян, так что как бы он ни хорохорился, но все равно вид у него получается из-за этих усов довольно унылый, а голубые глаза при этом блестят, будто он вот-вот заплачет. В деревне зовут его «Рыжий Иван», или «Пожарный Иван». Но вот что удивительно. В Наде ничего ист отцовского!
— Марья-аппе, как поживаешь, как век коротаешь? Ох, Марья-аппе! С утра прихожу, огород горожу, в котором сам не хожу…
— Чего же не жить мне! Санюк вон домой пришел, чего мне не жить.
— Голова объявился?! Ну-ка, где мои очки, дай посмотрю на него! Нет очков, Марья-аппе, дома оставил, лешак их подери! Ты чего смеешься, Марья-аппе? Голова приехал, приехал! Провинишься — попадет тебе первому, прославишься — так шире грудь, родина не пожалеет орденов. Всегда за всех в ответе, всегда за все отвечает голова. Так-то, Марья-аппе! Человек повесился, пожар ли случился, другой к чужой жене ходит или чего украл, так первым делом поминают голову. Ей, Санюк! Сам я, Марья-аппе, был головой, сам был Пожарный! Санюк, ты где там, Санюк? Покажись, Сашок-голова!