Всеволод Иванов - Кремль. У
Вода идет — и надо принимать меры. [Лясных] сказал, подмигивая, что рвы только подчистил, это улучшит фарватер, но не мешает припугнуть, что будут затоплены и фабрики. Надо, главное, защищать электрическую станцию, которую строили во время войны, и Парфенченко знает, что ее может затопить. [Лясных] заговорил опять об Овечкиной, все таким же странным тоном.
Вавилову было жаль расставаться с ней, но он приписал все это своей странной способности привязываться к женщинам. Он не пошел ни к Овечкиной, ни к Ложечникову. Они ждали Лясных за углом. Он боялся, что Ложечников задаст ему еще загадки, а он больше их разгадывать не может. Он изнемог и устал.
Конечно, кто-то из рабочих должен думать, но ему обидно смотреть стало на думающего человека. Он стал странно думать, он делался бюрократом, он начал думать уже, что работают только те люди, которые организуют и заседают.
[Вавилову] стало смешно, но он ушел. Лясных не настаивал на том, чтобы он пошел. Это было обидно, но все это было из прежних чувств, но ничего не поделаешь, они когда-нибудь да прорвутся… «А не гипноз ли массы медленно, но верно начинает на него действовать?» — именно так, как говорит профессор Черепахин — и как думает Ложечников, который с удовлетворением узнал, что Вавилов прошел дальше. Он сказал, что так, видно, и надо, парень боится, что разучится сам хорошо думать. Он посмотрел с умилением на племянницу и сказал, что с радостью отдаст племянницу за Лясных, но, зная их кампанию по прикреплению Вавилова к Мануфактурам, все это феодально, но они правильно рассуждают — Зинаида вождь, и она обрывает путы и учится быть одна. Лясных очень трудно жертвовать племянницу, но лучше не найдешь. Да, вы — молодежь, вы странно рассуждаете, но правильно, потому что перенаселение страны выдвигает необходимость напрячь все силы и защищаться. Нам еще будет дико трудно, но мы научились напрягать свои силы. Они шли, так рассуждая. Лясных показывал им свои работы и высказывал сожаление, что Вавилов уедет. Ложечников посмотрел хитро на них — и сказал:
— Да, уедет.
Овечкина инстинктивно чувствовала в Вавилове огромного самца, которого лестно будет напрягать (…). Бывают такие странные строгие девушки, которые гордятся и на гордости только могут удержаться; иногда эта гордость засушивает их, чаще всего, — но редко они устраивают свою жизнь.
Вавилов при расставании сказал Лясных, что он должен увидеться с Т. Селестенниковым и капитаном Тизенгаузеном. И то, что зависеть от машин — это так страшно, — это он сказал Овечкиной, тронуло ее в Вавилове, она-то думала, он железный. Люди думают друг о друге, сказал Ложечников, — ерунду.
Насифата приставала к Мустафе: забыл ли он Агафью. Он, чтобы отвязаться, вызвался пасти коня. Он ходил с палкой. Он сказал, что конь привык грызть траву из-под снега. Конь похудел — и он хочет проводить его. Насифата влюбилась в Мустафу, пока он лежал, и [ее] привычка ухаживать за ним тяготила его. Они хотели знать, как же им поступать с Вавиловым. Мустафа мечтал увидеть Агафью. Он отказался. Узбеки, разагитированные Насифатой, составляли письмо. Пришел Парфенченко, он подошел к дому Гуся-Богатыря, того почти все забыли, но Гусь, увидев его в окно, злобно махнул в форточку тонкой рукой:
— Уходи.
Парфенченко зашел, чтобы отвести душу. Он услышал споры о Вавилове. Он сказал, что это человек, может быть, здоровый, а может быть, завтра умрет, нам его надо беречь. Не пишите на него, а послушайте о нем то, что вы не знаете. Насифата ухаживала за Мустафой. Она сочувствовала его болям, но не пошла за ним. Ей жалко было его невыносимых страданий. Она ждала его смерти, чтобы и самой умереть. Она похудели и еле двигалась. Она сидела неподвижно и поняла, что во имя общего дела она должна молчать. Она считала все его мучения. Она напрягалась, как струна. Они заседали. Они судили Вавилова. Парфенченко выступал адвокатом. Ее должно быть обвинительное слово, сказала его Каримат. Она объявила Вавилову приговор в делячестве, что он не видит идеалов интернациональных. Дверь распахнулась. Стоял Вавилов. Он сказал, что перед пленумом он хочет им изложить свои мысли. Они должны его защитить. Было раннее утро. Они могут ему помочь. Насифата подумала: «Ловко ударил» — и сказала:
— Каримат берет свои слова обратно.
Ей было плохо. Она почувствовала головокружение.
Глава девяносто третья
Если чугунок встанет вверх пузом, значит, быть от новой пашни — сытому. Чугунок катился, докатился до средины пашни — и покачался. Напряжение и страх выразились на лицах мужиков. Чугун встал вверх дном. Мужики захохотали громко, на весь лес — и поднялись, и, взявшись за руки, пошли к работе. Агафья узнала пять братьев. И еще ниже, когда она уже шла по потоку, она услышала выстрел. Она подумала, что Бурундук застрелился, но немного спустя она увидела плывущие по реке перья сороки, свежевыщипанные. У входа в Кремль она, свежая и бодрая, хотя и грустная, увидела Щеглиху. Та налетела на нее:
— Ты только девственность не потеряй, [Лука] Селестенников умирает, пойдем, простись с ним, а затем я скажу тебе ту тайну, которую не говорила.
Щеглиха довела ее до дома Л. Селестенникова. Даша встретила ее огорченная, но как-то просветленная. Л. Селестенников страшно похудел, он заулыбался и сказал:
— Доктор сказал, что надо прощаться.
Все, не исключая и доктора, который стоял грустный и с видом «ничего сделать не могу», — все вышли, и Л. Селестенников закрыл глаза и сказал:
— Вот и ждал я тебя, девка, да и не дождался. Даже сын, меня презиравший, да и по праву, только что приходил прощаться, загубил я его жизнь, верно, отбил девку, но и сам не попользовался.
Говорить ему было, видимо, трудно. Он закрыл глаза. Веселая муть подходила к его глазам. Агафье стало его жалко, и она решила ответить:
— Да и я все время выбирала, думала, лучше найду. Попробовала, да обожглась.
Л. Селестенников, внимательно ее слушавший, сказал:
— Все мы обжигаемся.
Агафья, желая его повеселить, сказала:
— Вот — и порченая я. Если хочешь — бери.
Она наклонилась, пересиливая себя, поцеловала его в рот, уже начинающий холодеть, — и, утирая глаза, вышла. Щеглиха, разговаривавшая с доктором, сказала:
— Воспаление легких, умирает. Хороший был старик.
Доктор сказал:
— Надо было держать себя осторожней, — снял шляпу, поклонился и ушел.
Доктор был молодой, старавшийся казаться степенным. Щеглиха сказала:
— Я тебя увезу в Москву, там один старичок есть; может быть, вот вроде ученого, профессора этого, он купит тебя у меня, он долго копит деньги на девственность. Для кого тебе ее беречь, бог не спустится. Затем я тебя пристрою на свежее место, там такой, как у тебя, нежности мало, у меня хорошие девки подбираются, будете жить весело.
Агафья сказала:
— Спустился Илья — и все кончено. Отстань.
Е. Чаев, заботясь о печатании библии и, главное, о том, что не мог вовремя взять эти деньги, — а была у него какая-то дурацкая боязнь перед Агафьей, — зашел все-таки в типографию, и там он услышал странную вещь, что правление новой типографии взяло заказы на печатание стен газеты «Веретена» и уже получило задаток — и что всей суммы, внесенной Е. Чаевым, вернуть сейчас не может, но внесет пока две с половиной тысячи, а остальные потом. Согласен ли? Е. Чаев повозмущался для вида, но чек взял — и пошел немедленно в отделение банка в Мануфактуры. Он почему-то думал, что деньги ему не выдадут, но ему выдали немедленно Он проходил мимо номеров несколько встревоженный, он хотел было уехать, но затем решил, что это и самое страшное, и самое глупое. Но он боялся уехать. Он вошел в номера совершенно мокрый от страха, была распутица, и в Мануфактурах было мало остановившихся. Он передал свой билет и спросил чаю, но чаю пить не мог — беспокойство мучило его. Он пошел в универмаг, унылый амбар, купил там чемодан — и клетчатое кепи. Затем он прошелся по набережной, встретил С. Гулича, и тот зазвал его, узнав, что он от всего отказывается, — тот тоже смотрел на наводнение.
Е. Чаев, узнав о газете на Мануфактурах, тут же решил написать письмо об отказе от своих убеждений, а С. Гулич, посмотрев на него, сказал торопливо:
— Пятьдесят рублей есть? Пойдем-ка до Клавдии.
И они посетили Клавдию. Та сидела хмурая, но встретила его хорошо, напоила чаем и сказала: «Ну пойдем».
Она ему очень понравилась. А затем пришла еще и Щеглиха, привели Шурку и Верку, которая забилась за перегородку, а Шурка постоянно твердила, что хочет в Москву. Верка храбрилась, но уже всхлипывала и ее отослали в чулан, а Шурка сказала, что Агафья ходила к Е. Бурундуку и пришла, видимо, победив его, страшно гордая — и на нее смотреть невозможно, но прогордится она едва ли много, так как от нее все отказались, И. Лопта заявил желание занять снова дом, хотя и болен, но его, возможно, понесут на носилках — и даже Е. Чаев ее предал.