Борис Изюмский - Море для смелых
— Ухарь, но честен, — угрюмо уточняет Архип Фомич. — Во всяком случае, я его больше уважаю, чем Улыбышева. Не юлит.
Для математика это была немалая похвала.
Архип Фомич, наконец, поворачивается ко всем лицом:
— Сюсюканьем и душещипательными беседами ничего не добьешься. Из кремня искра выбивается кремнем же…
Завуч пожимает плечами:
— Поэтично, м-м-м, но неясно.
Полина Семеновна, чтобы смягчить накал, бойко затарахтела:
— Спрашиваю в классе: почему рассказ называется «Хамелеон»? Улыбышев отвечает: «Потому что Очумелов имеет разные взгляды на одну собачку».
Все рассмеялись.
«Даже смеется каждый по-своему, — дружелюбно думала Леокадия. — Говорят, глаза — зеркало души. Но как часто это зеркало обманывает. Иногда характер человека пытаются разглядеть в походке развинченной или стремительной, в рукопожатии — то вялом, слабовольном, то крепком, мужественном. Может быть, может быть… Но как о многом говорит смех. Злой и добродушный, неискренний и до слез на глазах, застенчивый и наглый: Он невольно выдает, проясняет человека. Архип Фомич смеется отрывисто, резко. Генирозов — прихихикивая, не поймешь — смех это или смешок… Звонко и чистосердечно — Ада Николаевна. А дети? Беззаботно, заливается по пустяковому поводу Валерик; игриво повизгивает Лиза; редко и сразу притушив его, словно боясь приоткрыться, — Рындин».
Леокадия усмехнулась: «Целый раздел психологии». Но тут ж помрачнела при мысли: «А как они все отнесутся ко мне, узнав об Алексее? Осудят, отвернутся. Но за что?»
КАРТИНА ИРЖАНОВАПочти семь месяцев прошло с того дня, когда молнией убило мужа Веры, а Иржанов все помнил так, словно это произошло вчера.
Страшную весть он услышал в клубе, часов в девять вечера. Контролерша рассказывала буфетчице:
— На плотине молния в учителя Сибирцева попала… Насмерть. Возле велосипед лежал — в лепешку скрутился.
Анатолий бросился бежать к Сибирцевым.
У их дома толпился народ. Дверь в квартиру была открыта настежь.
Федор Иванович лежал на столе, как живой. Только волосы на голове, выше правого виска, были подпалены.
Окаменевшая Вера, никого не видя и не слыша, сидела у изголовья мужа. Ее белые губы на опухшем от слез лице беззвучно шевелились. В комнате были Лобунцы, Стась, Юрасова, Нагибов, учителя школы.
Валентина Ивановна, стоя позади Веры, поглаживала ее плечо. Какая-то женщина, наверно соседка Сибирцевых, сказала Чаругиной:
— Уложила спать…
Анатолий понял, что речь идет о детях. Вера, словно бы на минуту придя в себя, уткнула лицо в грудь Валентины Ивановны, измученно простонала:
— За что жизнь так преследует меня?
Анатолий вышел из комнаты. Он больше не мог там оставаться.
Улицы опустели — Пятиморск рано укладывался спать. Возвращаться в свою клетушку не хотелось, и он пошел в темноту, к морю.
Оно тревожно шумело… Как и там, на краю земли…
Заныла рана в груди. Наверно, снова будет дождь.
Море пахло по-осеннему. Гремели в порту бессонные краны. Отсветами пожаров вспыхивали дальние зарницы.
Иржанов медленно поплелся домой.
После этого вечера Анатолий ни разу не осмелился прийти к Сибирцевым, а поджидал Иришку возле школы.
Когда он узнал, что у дочери не ладится с арифметикой, решил увидеться с учительницей. Зоя Семеновна Углева — спокойная, приветливая женщина со скуластым широким лицом — встретила Иржанова так, будто они уже не раз говорили об Иришке.
— Она хорошая девочка, но рассеянная. Замечтается о чем-то своем и с доски не успевает переписать…
— А как с товарищами? — спросил Иржанов.
— Сама доброта! Всем поделится. Вот только если кто из мальчишек затронет…
Анатолий вспомнил недавний разговор с дочкой. Она пожаловалась, что какой-то Вовка Курочкин дергает ее за косы, а на перемене дал подножку.
— Просто иззякло терпение!
Он посоветовал:
— А ты давай сдачи.
На следующий день Иришка с радостью сообщила:
— Я Вовке Курочкину первая дала сдачи!
Самое приятное для отца Зоя Семеновна припасла к концу разговора:
— Мы в классе составляли устный рассказ «Мои мама и папа». Она о вас сказала: «Меня папа учит рисовать… Он дома замечательную картину рисует».
…Сейчас, поджидая Иришку, которая должна была забежать к нему из школы, Иржанов отбросил с полотна занавеску, отступил на шаг. Да, именно такой тот суровый край, именно такой…
Когда-то он писал картину «Внутренний мир художника». Буровато-синюю мглу прорезали зеленые зигзаги. «Таким представляется мне мир по утрам», — таинственно вещал он, желая поразить воображение Прозоровской. Небогатым же был его внутренний мир! Сплошная претензия на значительность; оригинальничанье, выдаваемое за оригинальность.
Нет, настоящий художник ищет не снисхождения, а верен ответственности. Если что ему и дозволено больше, чем другим, так эти бесконечный поиск. И не в смене увлечений источник вдохновении, а в способности быть верным глубокому, сильному чувству. Тогда появится глубина и в том, что ты делаешь.
Чтобы понять это, ему пришлось потерять Веру, а самому пройти через Дантов ад. Не слишком ли дорогая цена?
Сколько в искусстве красоты и как нелегко прибавить хотя бы каплю в ее океан.
До чего же был он глуп и самоуверен, рассуждая о шедеврах, которые необязательно понимать людям. Как луна, светил отраженным светом чужих мыслей. Да ведь художник по самой своей природе не должен быть эгоистичным, потому что картины его уходят к людям, а весь смысл его труда в том, чтобы делать людей добрее, лучше, приносить им радость!..
Чувствует ли он в себе силы для этого? Кажется, да… Все определят время и труд. Сейчас только первые подступы к главному. Даже не озарения, а едва брезжущие просветы, намек на мудрую углубленность… Нет, об этом даже смешно говорить.
Месяца два назад в их городе появилась передвижная выставка художников области.
Кто-то в клубе рассказал приехавшему с выставкой известному художнику Сытникову об Иржанове, и Сытников неожиданно появился в комнатушке Анатолия.
Тот увлеченно работал над картиной и был удивлен появлением пожилого человека с добрыми глазами, огромным высоким лбом и волосами, подстриженными так, что их прямые пряди почти закрывали уши.
На госте — коричневая вельветовая куртка с прорезными карманами, светлые брюки, остроносые ботинки на высоком каблуке. И это старомодное одеяние и внешность, будто со страниц диккенсовского романа, тоже удивили Анатолия.
Пришелец на мгновение застыл перед картиной Иржанова, потом радость вспыхнула в его карих глазах.
— Это хорошо!
Он представился и, продолжая рассматривать картину, то отступая от нее, то приближаясь, сказал:
— Понимаете: по-настоящему хорошо!
Анатолию совестно было выслушивать подобные похвалы. Сам-то он понимал, что может, что должен сделать все гораздо лучше.
«Вероятно, гость из вежливости так расхваливает, — самолюбиво думал Анатолий. — Из педагогических соображений. Поощряет рабочего — самоучку».
— Слушайте, — повернулся к нему Сытников. — Мы возьмем вашу картину на выставку. А?
Анатолий усомнился: выступать рядом с профессионалами… И потом — картина не завершена…
Художник, видя замешательство Иржанова, объяснил его по-своему:
— Вы не бойтесь. Картина не пропадет. Я возьму ее под свою ответственность.
— Но я еще не закончил, — извиняющимся тоном сказал Иржанов.
— Сколько вам надо времени?
— Месяца три…
— Хватит и двух. Дайте слово, что привезете картину. Я вас познакомлю с товарищами. Заодно посоветуемся о том, как вам подучиться.
— Хорошо… Привезу… — в конце концов выдавил из себя Иржанов.
Художник на листке бумаги написал Анатолию свой адрес, телефон и с видом первооткрывателя засеменил к двери, постукивая высокими каблуками, оставив Иржанова в смятении. Полно, да так ли это стояще?..
Впорхнула Иришка, размахивая портфелем, стянула с запястья матерчатую петлю от мешочка для сменной обуви. На пальце зеленым карандашом нарисовано кольцо.
— Пап, Зоя Семенна сказала, что я немножечко внимательней стала… — Ей почему-то приятно было сообщить отцу первому школьные новости. — По физкультуре — тройка…
— Почему?
— Думаешь, легко? Я ж, смотри, какая толстая. — Она развела руки.
— Вовсе не толстая. Сотри то, что намалевала на пальце.
— Сейчас. Девочки говорят: надо крутить хала-пуп. Это не представит вред?
…Иришка рассказывала о домашних делах: бабушка все болеет, мама плачет и ходит на могилу, а паршивый мальчишка Ванька разбил тарелку, и на него даже не накричали. Вот если бы она разбила — поднялся б шум на весь день.
— Но ты взрослая, — возразил отец.