Борис Изюмский - Море для смелых
Отец с трудом приоткрыл глаза, когда Леокадия вошла в комнату. Нос у него заострился, весь он был какой-то беспомощный, слабый — больно было смотреть.
— Ну что ты, пап? — Леокадия села на кровать, поправила компресс на лбу. — Что ты, родной? Все будет хорошо…
Глаза у отца повлажнели. Он взял ее руку в свою.
— Ты прости… Я, может, неправ… Не понимаю… старый хрыч… Он умолк, словно обессилев от сказанного.
— Не надо, папа. Все будет хорошо.
— Я верю…
— Ну спи, спи…
Часа в три ночи Леокадия закончила подготовку к урокам. В соседней комнате было тихо. Она подошла к ее порогу: отец спал, и его дыхание стало совсем спокойным. «Может быть, записать еще немного и в дневник?» — подумала Леокадия. Она вела этот дневник по совету Марии Павловны и чувствовала: записи помотают осмыслить то, что делает, на многое смотреть вдумчивее, словно бы несколько отступив.
«Кто это сказал, — начала она: — „Ты любишь во мне лучшего, чем я, но люби, и я буду лучше“. Это ведь и о нашем отношении к детям. Видеть в них то лучшее, чего в них, может быть, еще нет, но что появится как благодарность за веру. Сколько зла может посеять сила, подавляющая личность. Наш дом должен быть теплым, отогревать такие ожесточенные сердца, как сердце Рындина. Да оно, кажется, и отогревается. Он уже „крутил кино“ и даже — сущее чудо! — пел в школьном хоре!
…Мой маленький обжора Валерик вчера за завтраком вовсю уплетал сосиски с макаронами! И щеки в макаронах, и нос в макаронах, а когда я спросила:
— Кто хочет добавку?
Он встрепенулся:
— Сосиски?
А потом с такой старательностью нес дежурство по школе, что можно было подумать: это добавка придала ему силы. На разборе дежурства заявил, что 5-й „А“ недостаточно быстро помыл после обеда посуду и надо этот класс лишить сегодня кино. Когда же кое-кто возразил, Валерик совсем распалился:
— Говорили: наш девиз — честность? Да?
…Моя Лиза воистину бедная. Шли через сквер — я, Рындин и она, и вдруг девочка в пьяной женщине, понуро сидевшей на скамье, узнала свою мать. Ее сняли с работы за какие-то злоупотребления, и вот „заливала горе“.
Девочка нашла в себе силы спокойно сказать нам:
— Вы идите. Я ее отведу.
Мы, конечно, помогли ей отвести мать домой».
ОБЪЯСНЕНИЕТруднее всего Леокадии было думать, как тяжело Алексею там, на Лермонтовской.
Она одна и отвечает перед собой, хотя и этот ответ нелегок… Но он… Вот зашел в комнату, сел обедать с сыном и Таней. К нему обращаются, а он, еще весь с ней, Леокадией, и должен отвечать, играть недостойную, унизительную роль.
Когда они бывали вместе, он, щадя ее, не говорил: «Пора домой» иди «Дома у меня…» А говорил: «Пора на Лермонтовскую», «На Лермонтовской у меня…»
Но она-то знала, что дом есть и Алексею там неимоверно тяжело.
Ему, правда, было плохо. Особенно в воскресные и праздничные дни. Праздничное веселье еще больше отделяло их друг от друга. Это была мука.
Теперь даже малейшую заботу Тани о нем он считал изменой Лешке.
Как всякий не испорченный ложью человек, он не умел и не хотел притворяться.
«Можно ли, честно ли жить так дальше? — все чаще думал он. — Ведь с Таней мы рядом, но не вместе. Если бы я получил вдруг возможность начать жизнь сызнова, я все повторил бы — и ошибки, и заблуждения, и выбор профессии. Только не женился бездумно в двадцать лет, понимая ответственность этого шага… А потом нашел бы Лешку».
С некоторых пор Таня стала замечать, что с мужем творится неладное. Чтобы не лгать, он старался не говорить, куда идет, откуда пришел, лежал на кушетке, уткнувшись лицом в подушку, делая вид, будто спит, но она все примечала и понимала: что-то происходит.
А он думал о том, как счастливо сложилась бы его жизнь с Леокадией, и готов был выискивать провинности Тани, обвинять ее и укорять. Но, будучи человеком справедливым, говорил себе, что нет: вся-то ее вина в том, что он никогда не любил ее.
Злая память пыталась подсунуть ему неудачную фразу Тани, ее давний неверный поступок. Но в какой семье не наберешь их за долгие годы жизни? И почему именно сейчас надо вспоминал плохое? Сетовать только на нее? Это несправедливо и даже непорядочно.
И Куприянов думал с неприязнью уже о себе и с щемящей жалостью — о прожитых годах.
Но мысль неизменно возвращалась к тому, что подлинного счастья в их семье никогда не было. Была совместная жизнь, и, возможно, он прожил бы еще семнадцать и еще семнадцать лет, так и не зная, что может быть иное.
Теперь они по многу дней не произносили ни слова, и только приход сына вносил разрядку в ото угнетающее молчание.
Первый скандал разыгрался под Новый год, когда Алексей не захотел снова идти к Альзиным. Мог ли он предать этот день?
Таня возмущенно кричала:
— В бирюков превратились. Никто — к нам, ни к кому — мы! Прокаженные!
Он все же не пошел. В двенадцать часов ночи они выпили по рюмке вина, и вскоре Алексей отправился спать, сославшись на головную боль.
В эту ночь он так и не сомкнул глаз. Все представлял: вот в не скольких кварталах отсюда не спит и Леокадия. Почему должно быть так? Почему он обязан из-за слепоты юных лет навсегда лишить себя большого счастья?
Он ведь не знал, что оно может быть, не знал, какое оно. А узнав, ни за что не откажется.
А сын? Долг перед ним?
Обступали воспоминания, от них невозможно было уйти. Вот Вовка, сморщенный, крохотный, — в окне роддома. А вот в три месяца следит за отцом глазами, но как-то по касательной. Если что не по нем, он злится, ревет до сипоты. В семь месяцев у него появились два зуба. Вцепившись в волосы отца, он лопочет свое «А-дяб-дяб». В девять сказал: «Папа». А через два месяца сделал первые четыре шага.
Когда Алексей Михайлович, посадив его, двухлетнего, на плечи, пошел на первомайскую демонстрацию, Вовка кричал:
— Гобиль мира, ур-р-р-р-ра!
После демонстрации спрашивал:
— Ты чего чмокаешь глазами?
И просил:
— Дай я тебя целовну.
Однажды, включив телевизор, Алексей Михайлович ушел в соседнюю комнату. Вовка поднял страшный крик:
— Пап, иди сюда! Здесь показалась баба-яга! Я один боюсь!
А года в три, впервые увидев на улице жеребенка, восхитился:
— Смотри, пап, лошадка без колесиков!
Никогда сын не был дорог Куприянову так, как в эти дни решения и его судьбы.
Каждое его обращение «папа» ранило сердце, и он мысленно просил прощения за то, что собирался сделать.
Куприянов знал по себе, как тяжела жизнь без отца. Ему было двенадцать лет, когда его отец — тоже врач — погиб в автомобильной катастрофе. Через три года мать — ей тогда было столько, сколько ему сейчас, — разрешила себе встречи со вдовцом несколько старше ее.
Алексей возненавидел его. Если приходил домой и встречал этого человека — хлопал дверьми, не отвечал на его вопросы, переставал разговаривать с матерью. Он не хотел делить ее ни с кем. Ему казалось святотатством, что она «так скоро забыла папу», Алексей упорно подсовывал под ее подушку фотографию отца.
Когда же и после этого пришел ненавистный. «бритоголовый», как прозвал его Алексей, он сказал матери:
— Если будешь встречаться с ним — я уйду из дому.
И она смирилась, посвятила остаток своих лет сыну, потом нянчила его Вовку и так умерла, отказавшись, от личной жизни. Что же — именно это классический образец материнской жертвенности? А уйди он из дому, и женщину обвинили бы в том, что она. «поступилась сыном».
И разве не фарисейство — соблюдение в семье только видимости благополучия? Когда не любят друг друга, но боятся пойти наперекор волне, боятся нервотрепки, вмешательства посторонних, боятся утратить свое общественное положение и ханжествуют, ханжествуют.
Володя — почти взрослый человек… Он, конечно, уже чувствует фальшь отношений в семье. И для него самого лучше — честный исход.
Чем больше обо всем этом думал Куприянов, тем тверже было его решение поступить, как велят совесть и чувство!.
Он вошел в столовую, когда Таня что-то старательно шила на швейной машине.
— Давай честно поговорим…
Она посмотрела испуганно.
— Я никогда тебя не обманывал… И сейчас не хочу… Мы не должны жить вместе.
Она поднялась, в глазах ее был ужас.
— Почему?
— Я не люблю тебя.
— Неправда! Ты этого не сказал, неправда!
Он с трудом произнес:
— Это правда.
Тогда она уронила голову на стол и разрыдалась. Горе ее было столь велико, что у Куприянова сдавило горло.
— Я не хотел оскорбить или обидеть тебя…
Она вскочила, светлые волосы ее разметались, глаза смотрели с ненавистью.
— Я знаю — ты с кем-то встречаешься… Я вас выведу на чистую воду!
Он хотел сразу рассказать о Леокадии, о том, что произошло, по сейчас понял: делать этого нельзя.