Николай Воронов - Юность в Железнодольске
У Тахави подгибались и дрожали ноги: было больно стоять. Порваткин и Хабиуллин повели его, взявши под мышки.
Когда спускались с крыльца, Тахави оглянулся на провожающих его женщин и детвору, но Порваткин приказал ему не вертеть башкой, и тот, ступая, как водолаз в свинцовых башмаках, пошел дальше.
Лелеся, Саня, Колдунов и я стояли плечом к плечу.
Снег сухо скрипел под обутками бегущих в ночную смену заводских рабочих. То сжимались, то расширялись вокруг луны радужные кольца.
Глава четвертая
Колдунов перестал ходить в школу, но целыми днями не бывал дома: то навещал мать, то ждал возле милиции, когда Надю выведут на прогулку.
Однажды он постучал в нашу дверь воскресной ранью и вызвал меня в коридор.
— Сегодня сеструху судят. Просила прийти. Пойдешь, так минут через пятнадцать будь на крыльце. И Елю позови.
Он был насуплен, бубнил простуженным голосом, губы двигались рыхло — наверно, от усталости и обиды. Мне стало жалко Тольку, я обнял его. Он хмыкнул.
Небо нежно розовело. Облака походили на гусей. Горы, мягко синие со стороны Тринадцатого участка, светились на макушках. Погода — только бы восторженно переглядываться с Леной-Елей. Погода — только бы прыгать по сугробам и валяться в снегу от радости. Погода — только бы плести веселую несусветицу, хохотать до колик, шляться там, куда принесут ноги. Но мы трое шли понуро.
Впереди говорливой стайкой семенили барачные мальчишки-голубятники. Вожаком у них Саня Колыванов. Позади шли бабы, все в байковых мышастых полупальто. Выше других на голову — Дарья Нечистая Половина и Полина Сидоровна. Синевато поблескивали очки Пелагеи Кокосовой, она одна, хотя и жалела Надю, была веселая, потому что ее сын Венка, сбитый в бою после окончания летного училища, лежал в госпитале и поправлялся. У нее давно не было сердечных приступов — то ли потому, что Венка остался жив, то ли потому, что начала и днем иногда отрываться от стежки бурок и отдыхать — получила деньги по лейтенантскому аттестату сына. Мать Тимура Шумихина, Татьяна Феофановна, втихомолку плакала, кутаясь в башкирскую шаль, — эту шаль Тимур выиграл прямо на вокзале, возле эшелона, на котором вместе с другими призывниками уезжал в Челябинск. Третий месяц от Тимура не было известий. Татьяна Феофановна предполагала, что из Тимура сейчас готовят где-нибудь в полковой школе младшего командира или, может, даже послали его учиться в школу разведчиков, потому как он всем взял: и здоровьем, и храбростью, и умом, и умением выкручиваться из любого положения — его сам черт не перехитрит.
Дарья и Полина Сидоровна разговаривали друг с дружкой. Я прислушался. Молвила с ершовской певучестью Полина Сидоровна:
— А мой не курил на покосе. Среди сенов ведь... Пырхнет из самокрутки горячая махринка — и почнут они пластать, когда — не заметишь.
— Мой не остерегался. Только успевает, бывало, козьи ножки скручивать. Сам резать самосад не любил. Все я! Вовремя не нарежешь, с кнутом налетит. Ох и всосался он в эту махорку. Ночью вставал курить. Другой для ласки проснется. У этого на главном месте курево.
К их разговору поближе подтянулись и Фаина Мельчаева, и Пелагея Кокосова, и Татьяна Феофановна. Они редко сходились кучкой, наши матери, но, очутившись вместе, обыкновенно перво-наперво говорили о м у ж и к а х. К тому дню, когда мы шли в народный суд, их мужья, кроме Платона Мельчаева, пропавшего без вести, покоились на станичном кладбище за прудом. И женщины вспоминали каждая о с в о е м уважительно и строго. То ли потому, что не принято в народе плохо говорить о мертвых, то ли потому, что от долгой вдовьей тоски они привыкли постоянно находить утешение в счастливых воспоминаниях о замужестве. Те женщины, мужья которых здравствовали, не осмеливались хулить с в о и х: рассердишь товарок, начнут срамить: «Зарылись, как свиньи. Считали бы за счастье, что парой живете. Плохой мужичишка, да от дождя покрышка».
Савелий Никодимович Перерушев, перебравшись из Ершовки в Железнодольск, устроился в цех подготовки составов. В этот цех ему помог определиться Петро Додонов. Перерушев красил изложницы меркло-темным вонючим кузбасс-лаком. Лак чадил — горячи грани изложниц. Как-то угоревший Перерушев остановился отдохнуть близ еще огненного бракованного слитка, который в наклон был поставлен на землю. В тот самый момент на Железном хребте взорвали руду. Сотрясанием почвы свалило слиток, и он упал на Перерушева.
Отец Тимура работал монтером. Однажды оплошал, и его убило электротоком.
Таранина послали на конный завод купить племенного жеребца. Уехал он в конце апреля по чуть подталому снегу, когда полозья легкой плетеной кошевки оставляли в снегу глицериново-светлый след. Ему очень хотелось, чтоб на нашем конном дворе был красивый, могучий производитель. Покамест Таранин добирался до конного завода а пока жил там — весна растопила снега, слизнула прудовый лед: пруд, хоть он и огромен, тает раньше, чем озера, потому что горячие промышленные воды не дают в мороз замерзнуть полностью и помогают солнечному таянию. Должно быть, Таранин сильно соскучился по Дарье и ребятишкам и хотел скорей показать жеребца начальству, конюхам и золотарям, поэтому он и рискнул сесть на паром.
Паром — помост на двух смоленых плоскодонных баржах — был довольно велик и лишь слегка проседал в воду, когда на него съезжал с пристани грузовик. Но в ту весну одна из барж протекала, и воду из нее качали ручной помпой.
Паромщик загнал на половину помоста, опирающуюся на протекавшую баржу, две трехтонки, гусеничный трактор и несколько башкирских таратаек. Когда прыткий сильный катерок оттащил паром от пристани, оттуда предупредили, что у посудины крен на правую сторону.
— Сойдет. — Паромщик беспечно отмахнулся от береговых криков.
Вскоре крен стал заметен и на самом пароме. Шоферы, трактористы, повозочные и просто пассажиры качали медную помпу. Крен становился все заметней.
Грузовикам и трактору некуда было сдать: плотно к ним стояли брички и огромные возы сена.
И когда люди зароптали, заметусились, заплакали, что паром вот-вот встанет на борт и все находящиеся на нем рухнут в глубокий пруд, на гусеничный трактор взобрался рыжий водитель, зло приказал своему помощнику отодвинуть перекладину и включил скорость.
Сначала паром чуть не запрокинулся, но потом, едва трактор ухнул в черные воды пруда, выровнялся.
Племенной жеребец, испуганный колебанием судна и женским воем, оборвал повод, которым был привязан к задку щегольской кошевки, махнул через паромный барьер и очутился среди воли. Вслед за конем метнулся в пруд человек. Это был Таранин. То ли он хотел направить жеребца к недалекому уж берегу, то ли боялся явиться на конный двор без красавца производителя, стоившего столько же, сколько стоили пять автомобилей, — неизвестно. И Таранин и вороной конь утонули.
Давно наши барачные вдовы знали все друг о друге, но непременно всласть вспоминали о своей жизни: надежд выйти замуж не было (кто возьмет с такой оравой?), и не верилось, что могут ходить где-то по земле м у ж и к и, похожие на их покойных супругов, — «а других нам и задаром не надо».
К концу беседы любая из них говорила обычно одно н то же:
— Не обидно было бы, кабы своей смертью умерли.
— И чуток не пожили с полной душой.
— Смерть, она везде найдет, от нее никуда не скроешься. В пещеры спрячься — сыщет.
— Бабочки, мы гордиться можем; ни у которой из нас муж не был лиходеем.
Глава пятая
Надиных подруг не было видно ни впереди мальчишек, ни позади женщин. Если они не придут на суд, Надя расстроится.
Мы шли вдоль линии высоковольтной передачи. Ночной ершистый куржак мерцал на красной меди, кое-где отпадая от проводов.
Молчание тяготило нас. Болтать о том, что не касается Нади и Матрены Колдуновой, неудобно: обидишь Тольку. Я отметил:
— Идем, как патруль военной комендатуры: ровно, в ногу и брови сдвинуты.
— Одним букой меньше! — обрадованно сказала Лена-Еля. — Толя, теперь ты улыбнись.
— Сама идешь букой.
— Ничего не остается делать: мужчины молчат.
Ох и хитра Еля! Просиял Толька.
— Как мама?
— Лежит пластом. Нельзя двигаться. Сердце срастается. Пролежит до весны.
— Ой-ей-ей... Я пятидневку гриппом прохворала и то надоело лежать.
— Мамка выдюжит.
— Она у вас кремень. А Надя как?
— Чё Надя? За Надю все обхлопотал. Освободят если — я добился. Глядишь, и отблагодарит меня сестра папкиным ремнем. Она может. В третьем классе меня оставили на второй год. Надька взяла ремень и не плоским — ребром отдубасила.
— Давно было и быльем поросло. Хорошее, Толя, не забывается.