Николай Воронов - Юность в Железнодольске
Мы попеременно бегали за снегом и не уступали своих мест женщинам, кроме Дарьи Нечистой Половины.
Начала наливаться малиновостью левая рука, мы торжествовали.
Вскоре опять погрустнели: правая рука и ноги никак не отходили. По-видимому, не будет пользы от наших усилий и все закончится ампутацией? А мы так устали.
— Может, поздно? — не без надежды спросил я Фаину.
— Пустое, — ответила за нее Дарья. — Самогону бы сейчас! Первача самого! Натерли бы парня, мигом бы зардел.
Возле Дарьи мялся Коля, так и не пошедший в комнату, и удивленно смотрел на казаха. Он-то, Коля, привычный бегать по снегу босиком, никогда не обмораживался.
Она встала на колени, оглаживала огромную твердую стопу. Снег подавал пятилетний Коля. Как всегда зимой, в барачном коридоре был холодище. Дарья просила Колю, одетого лишь в белую рубашонку да валенки, уйти домой, но он только улыбался, держа наготове снег.
Учительница начальных классов Наталья Георгиевна, стоя возле своей комнаты, долго наблюдала, как мы стараемся, и внезапно проговорила:
— Ему впору сосны с корнем вырывать, а он, нате вам, обморозился. У ребятишек хоть бы у кого мизинчик прихватило, а этот... великан ведь!
За Натальей Георгиевной захлопнулась дверь. С потолка посыпались ошметки извести.
Она часто голодала со своей дочуркой, зарплата маленькая, скудный паек.
Барачные печи топили пыльно-мелким бурым углем; получали его по талонам коммунально-бытового управления — КБУ. Перед засыпкой в печь пыльно-мелкий уголь намокро поливали. Он медленно разгорался, зато, запылав, долго гудел лохматым огнем — сырой уголь спаивался в единый красный кус. Должно быть, за полчаса до нашего прихода Дарья завалила в барабанную печь ведро смоченного угля. Он тлел, тлел да и запылал. Из дырок внутренней дверцы барабана высовывались в коридор коготки пламени; сама дверца, раскаляясь, становилась арбузно-алой.
Подходили малыши и взрослые. Глазели, перешептывались, толкались. Некоторые из них, едва взглянув, исчезали с постно-безразличными лицами. Фаина Мельчаева тоже скрылась в комнате. Я чуть не заревел от обиды. Но через минуту Фаина вышла в коридор, держа перед грудью четвертинку с прозрачной жидкостью. Пшеничная, что ли? Откуда? Пшеничной не бывает в магазинах: все свекольная, мутноватая, с никотиновым оттенком — буряковка.
Фаина протиснулась к нам, присела на корточки.
— Вадька гостинец прислал с фронта. Спирт. Мол, папка, когда объявится, разведете и выпьете на радостях. Что беречь? Вернется Платон — найдем, что выпить.
— Вот это по-моему! — сказала Дарья. — В беде человек — все отдам. Разве что крестик нательный — мамин подарок — пожалею.
— Ну-ка, Сереж, подставь варежку.
Едва из горлышка четвертинки полилось на варежку, казах вымолвил:
— Са-па-сибо, тетя. Деньга на, карман возьми.
Мы заулыбались: каждому, кто пожалеет, он сулит деньги. Дарья печально покачала головой. Мелет и сам не знает чего. Перестал бы трясти сотенной бумажкой. И то бы сообразил: литр водки стоит на базаре две тысячи пятьсот рублей.
Не помню, тогда ли, позже ли я понял душу нашего барака: он носил черные и серые одежды, считал великим лакомством кружок колбасы, кусок селедки и ломоть ржаного хлеба, политого водой и посыпанного толченым сахаром, но никогда не измерял деньгами человеческие поступки.
Спирт заметно убывал из четвертинки, зато ноги и правую руку казаха начала покидать жуткая молочная белизна и на смену ей проступал малиновый оттенок. Вскоре он растворился в знойно-густой красноте.
Казах уже не стонал. Блаженно улыбаясь, он смотрел на свои спасенные руки-ноги. У всех, кто наблюдал за ним, лица озарялись счастливой ласковостью; такое выражение бывает на лицах людей, вышедших после тяжелого сна в теплынь утра с солнцем, россыпями росы, с криком горлана-петуха.
Саня Колыванов достал из пачки папиросу «Прибой» и прятал ее в рукаве фуфайки, стесняясь закурить при женщинах. Когда он в счастливом состоянии: выигрывает ли голубей, осадит ли чужака, сделает ли кому-нибудь что-то доброе, — он всегда сладко затягивается махорочным или папиросным дымом, растроганно вертит выпуклыми глазами. Я шепнул ему, чтоб он не боялся и закуривал, но он только двинул бровями в сторону женщин и сглотнул слюну.
Лелеся скатывал рулончиком теплый шарф. Как бы разахалась Фаня Айзиковна, увидев сына голошеим!
Радостный Колдунов рассказывал Фаине Мельчаевой, как мы подобрали обмороженного. Конечно, он не упомянул о том, как вел себя, узнав от Лелеси, что на прибрежном льду ползает человек.
— Сейчас бы парню шерстяные носки, — вздохнула Дарья. — Мой муж тоже крупный был. Лапищи во! — Отмерила чуть ли не полметра сумеречного барачного воздуха. — До прошлой зимы лежали мужиковы шерстяные носки. Распустила на варежки детям. Может, у кого найдутся носки?
— Нет, — сказала Фаина Мельчаева, заматывая состиранные руки в концы головного платка.
Женщины завели казаха в комнату Дарьи Нечистой Половины... Там стащили с него янтарно-рыжий треух и фуфайку. В комнату набилось великое множество мальчишек и девчонок, однако Дарья выдворила всех в коридор, кроме Сани, Колдунова, Лелеся и меня. Спирт закрывал донце четвертинки на палец. Фаина развела спирт водой, слила в жестяную кружку, заставила казаха выпить. Он задохнулся и долго кашлял, потом захмелел. Виновато-благодарно вглядывался в лица присутствующих. Вдумчиво осматривал комнатное убранство: тощие кровати, лавку, умывальник, отштампованный из красной меди, грубо сколоченный табурет, ядовито-синий от кобальтовой краски стол. Вероятно, он пытался постичь это несоответствие между обстановкой жилища и заботливостью многодетной женщины, обежавшей все барачные комнаты в поисках еды для него.
Он съел печенные в поддувале картофелины, вяленого карасика, половник салмы — кругляков теста, сваренных в воде, — вычерпал ложечкой и выскреб хлебной коркой граненый стакан розового кислого молока. Фаина Мельчаева, склонившись над печью, кусала сахарными щипцами плитку закаменелого черного чая, и крупинки падали в парящий кратер эмалированного кофейника.
Казах показывал на плитку чая и прищелкивал языком.
— Уж знаем, чё вы любите. Вы бы все чай дули, а наши все бы глушили водочку. Зовут-то как? — сказала Дарья.
— Тахави.
— Мудрено. Забуду. А как по-нашему?
— Ти-ма.
— Тимка? Хорошо! Так куда тебя, Тимка, в такой мороз несло? Да в эдакую погоду волк из логова носа не высунет.
— Миня друг шел. Друга ночевал, завтра вместе работу бежал.
— Не из-за работы, поди, шел, чтобы вместе на нее идти? Покушать у друга надеялся? Так?
— Ага, тетя. Карточки миня тащили. Хлебный карточки.
— Продал, поди!
— Тащили.
— Ах, беда с вами. Жил ты, Тимка, небось у себя в жарких краях, как туз.
— Миня арыки рыл.
— А сейчас где работаешь?
— Домна... Пути...
— А, пути возле домен в порядке держите. Работенка не сахар. Ну да на войне еще хуже. Да чё ж ты, голова садовая, жизнь не берегешь? И карточки потерял или там продал, и в плохих обутках но крещенскому морозу поперся? Посмотри, ботинки-то твои чуть дышат. И в одних тонюсеньких портяночках... Голова! А так ты, Тимофей, видный из себя мужчина. Почто не на фронт взяли, а в трудармию?
— Миня верблюд падал. Спина ломал. Два года больница...
— Ясно, Тима. Беречься тебе надо. С морозами не шуткуй. Россия! Воробышки вон — выпорхнули из гнезда и хлопаются в снег.
Железнодольск обслуживало всего несколько карет «Скорой помощи», приезжали они в особо тяжелых случаях: расход горючего был строго ограничен. Послали мальчишек в милицию. Пока втолковывали им, что надо сказать оперуполномоченному, да пока они ходили, Тахави вдосталь напился чаю.
На вызов явился сам оперуполномоченный Порваткин. Его сопровождал рослый младший сержант Хабиуллин. У обоих был вид людей, привыкших вести себя по-хозяйски в любом жилище Тринадцатого участка и в какое им угодно время дня и ночи.
— Где здесь жареный-пареный? — бравым голосом спросил Порваткин, уставясь на Тахави, разомлевшего от тепла, сытости и женского внимания. — Надевай, джалдас, меха. И пойдем. Смотрю, загостился у баб, как медведь в малиннике.
Пальцы рук плохо слушались казаха, с трудом завязал тесемки треуха. Портянки ему накручивали и ботинки натягивали Саня и я.
Полностью одетый Тахави вспомнил о деньгах, попытался засунуть руку под фуфайку. Дарья Нечистая Половина засмеялась.
— Подь ты к лешему, беспонятливый. Заладил: «Деньга, деньга». Завтра хлеб не на что будет выкупить. Пригодится тебе твоя сотенная. Шагай с богом и с товарищем Порваткиным.
У Тахави подгибались и дрожали ноги: было больно стоять. Порваткин и Хабиуллин повели его, взявши под мышки.