Елизар Мальцев - Войди в каждый дом (книга 2)
— Ну как, по душе тебе? — спросила Авдотья и развернула одну рубашку — небесно-голубую, с открытым воротником и короткими рукавами.— Нынче весной в сельпо зашла, гляжу — какой красивый материал, дай, думаю, сошью еще одну рубашку — вернется к лету и наденет ее...
Он вдруг тихо опустился перед ней на колени, плача, начал целовать ее пахнущие молоком руки, и она стояла, чуть запрокинув бледное лицо, и глаза ее тоже были полны слез. Она не отнимала от него свои руки, шептала дрожащим от волнения голосом:
— Встань, Степа... Родной мой!.. Ребята могут прибежать...
— Ну и что? Пусть видят, какая у них мать! — бормотал он, ловя подол ее платья, зарываясь головой в ее колени.— Если бы я сейчас умер, мне бы не было страшно! Разве есть другой такой счастливый человек на земле?
— А я? — спросила Авдотья.
Спустя полчаса они спустились по овражку к речке, перебрались на другой ее берег, пошли скошенной луговиной к синевшей вдали старице. Пахло сохнущим сеном, земляникой, шелестела под ногами жесткая стерня, плыл в вышине, делая размашистые круги, коршун, всплескивала в ближнем озерке рыба.
В тени развесистого куста, на желтом песочке они бросили полотенца и стали раздеваться. Степан, оставшийся в одних трусах, вдруг увидел, что Авдотья, сняв платье, сидит в рубашке, поджав колени.
— Ты что? — спросил он.
— Отвыкла я...— созналась она и вся вспыхнула огнем.
— Вот чудная! — Степан рассмеялся, подбежал к ней, поднял ее на ноги.— Давай помогу...
— Нет! Нет! Ты иди, я сама...
Чтобы не смущать ее, он бросился в воду, и она раздалась под его сильным телом. Авдотья вошла следом, окунулась, прикрывая руками грудь.
— Это ранило тебя сюда? — Она коснулась пальцем розового шрама на его плече.
— Нет.— Он помолчал.— Это в лагере... Как я тогда не подох — не понимаю, всякую падаль собирали и ели, лягушек живыми жрали, мышей... А как увидят, что ты несешь в барак что-то, сразу бить! Ну вот мне и досталось!..
— А это? — Она тронула другую синеватую отметину ниже лопатки: будто кто секанул топором.
— Осколком шарахнуло, когда в плен меня взяли... Истек весь кровью, не помню, как подобрали, а когда очнулся, вижу — не к своим попал...
— Бедный ты мой! — Она погладила его по голове, прижалась щекою к его горячему плечу.— И у нас тут жизнь нелегкая.— Авдотья из-под руки посмотрела на другой берег старицы, на стога сена, уходившие к лесу, на зеркально чистую воду, отражавшую белый пух облаков.— Один Аникей дышать не дает...
— А я легкой жизни не ищу и не хочу! Уж лучше с Аникеем драться и знать, за что ты дерешься, не быть сытым каждый день, чем жить на чужбине! Хуже тюрьмы всякой, хуже каторги! Живешь и не знаешь, зачем и кому нужна твоя жизнь...
Он разгладил ее брови, с капельками воды, провел рукой по заалевшей щеке и улыбнулся.
— Нам теперь с тобой ничто не боязно, верно? Поплывем к тому берегу?
— Поплывем...
В те годы, когда Аникея определили кладовщиком и вручили ему ключи от амбара, он и не помышлял о какой-то особой выгоде, работал на совесть, вел строгий учет всему, что принимал и отпускал. Впервые смутили его покой мешки — добротные, уемистые, пахнувшие льном. Степан Гневышев, бывший в ту
пору председателем, закупил большую партию и наказал беречь их только под зерно. Аникей крепился долго и в конце концов не выдержал — незаметно подменил пять штук своими, подержанными, и с этого дня жил в постоянном страхе: а вдруг Степан начнет проверять, в сохранности ли тара? Аникей вовсю трепал краденые мешки, чтоб поскорее износились, но однажды, когда повез в них поросят на базар, натерпелся такого страху, что продал чуть не за бесценок свой визжащий товар. Все ему казалось, что кто-то подойдет и, ткнув в мешок пальцем, крикнет на весь базар: «Вор!» Через какие-нибудь полгода он брал со склада все, что ни бросалось в глаза, но к нему уже невозможно было придраться — каждая утечка оформлялась или числилась на ком-то другом. В колхоз наезжали разные уполномоченные, Аникей по запискам Шалымова выдавал им продукты, не обижая при этом ни себя, ни бухгалтера, расходы позже отражались в накладных, а записки он, как велено было, рвал.
Скоро Аникей стал ворочать крупными делами через подставных лиц, скупал краденый лес и остродефицитные материалы, шифер, железо, направо и налево совал взятки. Председателю он не говорил правды: должен сам обо всем догадываться, не маленький! Пусть-ка попробует достать законным путем! Аникей пережил немалый испуг, когда вышло наружу дело с краденым лесом, чуть не сел тогда вместе с матерыми жуликами на скамью подсудимых, каждый день ждал, что за ним придут. Но пришли за Степаном, тот все взял на себя — и сгинул... Аникей не роптал, когда у него забрали ключи от склада и передали Сыроват-кину, и хотел одного — чтобы о нем забыли, притих, затаился, и тучу вроде пронесло мимо... А зимой опять выпала удача — к нему в дом поселили уполномоченного из области. Аникей держался замкнуто, боялся быть навязчивым, но при случае, например, после субботней бани, за самоваром или рюмкой, «открывал душу», выказывал себя рачительным хозяином, болевшим за любой промах в колхозном хозяйстве. То ли пришелся он по душе уполномоченному, то ли повлияла речь на собрании, где Аникей призывал сдать родному государству все до зернышка, раз так нужно для победы, но спустя два месяца черемшанцы голосовали за него как за нового председателя. С тех пор Лузгин шел в гору, ни разу не спотыкался, всегда знал, чем живет сейчас начальство в районе и в области, чувствовал себя полновластным хозяином Черем-шанки,
И кто бы мог подумать, что спустя столько лет, когда он вошел в полную силу, и фамилия его каждый день мелькает в областной газете, не говоря уже про районную, и он желанный гость всюду, к нему вдруг вернутся нелепые, казалось, навсегда позабытые страхи! И теперь он боялся не того, что у него найдут краденые мешки, нет, сейчас будто подмывало всю его жизнь, и он уже не мог спастись, как раньше, затаясь или покинув родные места; нынче, если и отпустят подобру-поздорову, то за ним поползет несмываемый грязный след... А началось все с пустой угрозы, каких он немало слышал за эти годы. Поздним вечером они с Никитой тихо брели в темноте, усталые, разморенные дневной жарой, и возле заброшенной старой усадьбы, из гущи непролазного кустарника, раздался сипловато-хмельной голос: «Гуляете, братья-разбойники? Ну-ну, дышите, пока есть время, скоро вам полный карачун будет!» Ломая кусты, брательник бросился на голос, оступился в яму, прихрамывая, выполз, задыхаясь от злобного бессилия: «Вот этими бы руками... как собаку... задушил!» Никита был по-медвежьи силен, если схватит, то и взаправду из его рук не вырвешься, но кому была нужна сейчас его дурная сила? Только позже Аникей разгадал в угрозе что-то новое, будто человек и не грозил ему, а объявил, что его ждет, объявил спокойно, как приговор.
С того вечера Аникей старался приходить домой засветло, а если запаздывал, приезжал на машине или до самого двора его провожал брательник. Дома Аникей приказывал Серафиме плотно занавешивать окна, закрывать на все засовы двери, не зажигать большую лампу. Ночи стояли душные, как перед грозой, в горнице было нечем дышать, распахивали двери в сени, но легче не становилось. Аникей спал тревожно, просыпаясь от любого случайного шороха или писка, и стоило лишь подумать о чем-нибудь, потянуть за ниточку мысль, как она уже не могла остановиться, разматывая бесконечный клубок до рассвета. Чем же обозлил он людей? Ведь последние два месяца пытался многих задобрить, никому не отказывал в просьбах, но никто ни разу не сказал ему спасибо, будто так и надо... Неужели они не прощали ему отобранных коров? Но он же расплатился со всеми, и не по дешевке, а дал хорошую цену, но тут, наверное, сколько ни давай, все будет мало! Иногда Аникей не отпускал от себя Никиту, оставлял ночевать, и тогда они, взяв дробовик, с опаской и осторожностью пробирались овражком к реке, и, молча раздев-
шись, лезли в теплую от дневного зноя воду и, крадучись, той же тропкой возвращались обратно...
Встреча у заброшенной усадьбы начала было забываться, когда однажды брательник чуть свет забарабанил кулаком в дверь.
— Ты что, Никита? Горим мы, что ли?
— Горим, но без дыма! — простонал брательник,— Дымшак со своим шурином уже больше недели как по Москве гуляют!..
— Ну и пускай гуляют, раз у них денег много! Нам-то какая забота!
— Денег у них хватит — ты об них не болей! Всем миром, всей деревней на дорогу собирали!
У Аникея отпала охота шутить, он забегал по горнице, размахивая портянками, искал запропастившиеся сапоги, наградил тычком Серафиму, бросился в сени к рукомойнику, лил воду на загривок.
— Это, выходит, целый месяц! Втихомолку! За нашей спиной. А ,мы сном и духом не ведали! Это Мажарова и Дымшака работа! — кричал он.— С чем хоть подались-то? Не с пустыми же руками?