Виталий Закруткин - Сотворение мира
Андрей сказал пренебрежительно:
— Брось, Коля! У тебя все вокруг белогвардейцы да контрреволюционеры. Ну его, этого божьего бродягу! Ты лучше расскажи нам о своем здоровье — лучше тебе стало или нет?
В светло-карих Колькиных глазах появилось выражение горечи.
— Какое там здоровье! Покалечили они меня, сволочи, на всю жизнь силы лишили. Ну да я им все равно не поддамся, нехай не думают, что они пополам меня сломали…
Вместе с братьями Ставровыми Колька пошел на Костин Кут. Андрею надо было загодя приготовить избу-читальню к лекции — помыть полы, расставить скамьи, заправить лампы, и он попросил Романа и Кольку помочь ему. Роман на бегу отнес домой топоры и сумку с харчами.
По деревенской улице шли чинно, с важностью, как положено уважающим себя парням. У дворов, на лавочках, сидели празднично одетые бабы и мужики. Каждые ворота были украшены ветками тополей, вязов, кленов, а дорожки и крыльцо щедро посыпаны травой. Травы и листья на ветках успели привять, и на улице стойко держался острый, немного грустный запах умирающей зелени. Справа, на огородах, подоткнув юбки, поливали капусту девчата. Оттуда несся чей-то звучный, протяжный голос:
Вянули, вянулиЦветики в полеЛазо-о-ревы…Линули, линулиСлезы у девкиГорю-у-чие…
Неяркие лучи желтого солнечного заката ровно освещали тихую деревню, все вокруг казалось мирным, неподвижным, застывшим в дремотном покое. А одинокий девичий голос плыл над зеленой долиной, достигал вершины холма и возвращался оттуда, повторенный тающим эхом.
— Ведьмина дочка поет, Лизка Шаброва, — задумчиво сказал Колька. — Голос у нее, проклятой, как серебро, послушаешь — душа у тебя щемит…
— Да, — согласился Андрей, — гордая девка, красивая, а вот искалечили ее так же, как тебя…
В избе читальне, до которой друзья добрались уже в сумерках, стоял полумрак. Пока Роман и Колька заправили и зажгли висячие лампы, Андрей притащил ведро воды, наспех помыл пол и расставил скамьи. За время своей работы здесь он успел полюбить просторную, украшенную плакатами комнату. Встреча же с Фаддеем Зотовичем, любимым учителем, заставляла Андрея работать еще поспешнее и аккуратнее — похвала старика была ему особенно приятна.
Фаддей Зотович приехал с мальчишкой-кучером на линейке, в которую была запряжена принадлежавшая волполитпросвету смирная кляча. Басовито покашливая, старый учитель вошел в избу-читальню, похлопал Андрея по плечу и спросил коротко:
— Как дела, хлебороб?
— Хорошо, Фаддей Зотович, — радостно улыбаясь, ответил Андрей. — Мне уж немного осталось, осенью уезжаю в техникум.
— А не будешь скучать по своей Огнищанке? Ты ведь, поди, привык тут?
— Наверно, буду скучать, — сказал Андрей.
Фаддей Зотович пристально взглянул на него сквозь пенсне:
— Значит, надо после техникума возвращаться на родную земельку и работать тут, среди своих…
Когда просторная изба-читальня заполнилась людьми, Фаддей Зотович вышел из-за стола, оправил ворот сорочки и проговорил хрипловато:
— Я хочу рассказать вам о том, как возникла на земле жизнь, как миллионы лет она развивалась и как первые люди изобрели первое орудие труда и стали называться людьми…
Андрей много раз слышал лекции Фаддея Зотовича, знал он и то, о чем его учитель говорил сейчас притихшим людям, но всякий раз, слушая неторопливую речь старика, вдумываясь в его слова, Андрей испытывал чувство горячего восторга и радости. Может быть, потому, что Фаддей Зотович был стар, спокоен и строг, и потому, что все, что он произносил, было просто, ясно и понятно, с таким же неослабным вниманием его слушали все: и сидевший впереди Илья Длугач, и дед Силыч, который от напряжения даже рот приоткрыл, и Демид Плахотин, и Лизавета, и группка парней на задних скамьях.
А старый пустопольский учитель, покашливая и вытирая платком вспотевший лоб, говорил о белковых комочках, которые он называл «утренней росой жизни», о невидимых инфузориях, о коловратках, каракатицах, прозрачных медузах, океанских водорослях. Шаг за шагом раскрывал он миллионолетний процесс развития жизни на земле, а когда заговорил о человеке, увлекся, забегал вдоль стола, стал выкрикивать отрывисто:
— Знаем ли мы сами, что такое человеческий мозг, человеческая рука? Представляем ли, какую гигантскую работу совершили они за тысячу тысяч лет? Нет, мы непростительно мало знаем! Мы поверили сказке о боге-творце, той врединой сказке, которая унижала и унижает наш разум, связывает нас, тащит людей в мрачную, пещерную дикость.
Он остановился против Длугача, ткнул в него пальцем, воскликнул запальчиво:
— Вот вы, молодой человек! Извольте ответить мне: разве бог создал телефон, аэроплан, микроскоп, часы, паровоз — все, что облегчает нашу жизнь и двигает человечество по пути прогресса? Я вас спрашиваю: бог это сделал? Разве бог создал первый топор, первый корабль, первый плуг?
Длугач вскочил, по-солдатски вытянул руки по швам:
— Никак нет! Все эти предметы под руководством нашей партии создал своими мозолистыми руками мировой пролетариат, и он же, согласно указанию товарища Ленина, должен ими владеть.
— Правильно! — скороговоркой пробормотал Фаддей Зотович. — Совершенно верно! Если по форме ваш ответ требует уточнения, то по существу он абсолютно точен!
— Да уж, будьте спокойны, по этому делу меня никто не собьет, — заверил лектора Длугач. — Тут у меня самое наивысшее образование. Надо только, чтоб вы почаще по деревням ездили да с людьми беседовали.
Фаддей Зотович сконфуженно поправил пенсне:
— Это тоже правильно…
Расходились по домам, оживленно разговаривая, делясь впечатлениями и похваливая старого учителя. Вверху трепетно мерцали звезды, смутно светилась гигантская дуга Млечного Пути. Деревня спала.
Придерживая Андрея за локоть, Роман сказал ни с того ни с сего:
— Разъедемся мы скоро, Андрюша, двинемся кто куда.
— Что ж делать, — глуховато отозвался Андрей, — и разъедемся. Или ты думаешь, что Огнищанка без нас не проживет?
Он сказал это, а сам, подумав о том, что ему скоро придется надолго оставить Огнищанку, расстаться с Романом, с родными и уехать в далекий, незнакомый город, почувствовал, как сердце его сжала тупая, щемящая боль.
6Самое страшное для человека — одиночество на чужбине. Тут не только люди с их личными делами, интересами, стремлениями, с их жизнью, укрытой от посторонних взоров стенами домов, но и самые дома, улицы, деревья — все кажется чужим.
Чем дальше шло время, тем больше задумывался Максим Селищев, несчетно раз задавая себе один и тот же вопрос: что ему делать и как жить? Помимо желания Максима, судьба все более настойчиво подталкивала его к тому кругу людей, с которым он оказался в изгнании, но который был чужд ему и вызывал в нем настороженное чувство глухой, пока еще не осознанной враждебности. К людям, которые, с точки зрения Максима, «узурпировали Россию», к красным, он относился с не меньшей враждебностью. Конечно, он, офицер, хорунжий Максим Селищев, мог бы пойти против красных с оружием в руках, но при одном условии: чтобы это было в честном, открытом бою, где все решают бесстрашие, солдатская доблесть и — самое главное — сила и воля множества связанных между собою людей. Тут же, на чужбине, вокруг Максима шла какая-то непонятная для него, подлая и жалкая возня: печатались полуграмотные «антибольшевистские» книжонки, распространялись фальшивые червонцы, с опереточной помпезностью устраивались «парады» и «приемы», тренировались какие-то забулдыги террористы.
Есаул Гурий Крайнов во всем этом плавал как рыба в воде: ходил на тайные ночные совещания виленских монархистов, встречался с петлюровскими атаманами, иногда исчезал на несколько дней и возвращался, весь охваченный веселым и злым возбуждением.
— Не горюй, полчанин, — говорил он Максиму, — дела идут, контора пишет, теперь уж недолго нам осталось ждать.
Отношения Крайнова к Максиму не отличались прямотой: жалея своего угрюмоватого одностаничника и всячески поддерживая его, он в то же время скрывал от Максима все наиболее секретные дела и старался держать его в отдалении от всего того, что обсуждалось и готовилось на квартире есаула Яковлева. «Черт его знает, этого нашего дружка хорунжего, — сказал Крайнов Яковлеву, — хотя он настоящий казак и мой односум, а лучше перед ним держать язык за зубами: странный он какой-то, вроде из-за угла мешком прибитый».
Впрочем, Максим и не пытался вникать в дела своего товарища. Заметив, что есаулы иногда сторонятся его, шушукаются о чем-то, он равнодушно позевывал, надевал свою потертую кепку и уходил, чтобы бесцельно бродить по улицам. Несколько раз он видел, как есаулы закрываются в комнате с Борисом Ковердой, губастым, угреватым парнем, показывают ему какие-то фотографии и учат его стрелять из маузера, посылая пулю за пулей в пришпиленного к стене бубнового короля. Однако Максим не придал этому никакого значения и только подумал с беззлобной ленью: «Не-хай забавляются. Когда коту нечего делать, он хвост лижет…»