Ирина Гуро - Песочные часы
Когда он заговорил, руки его еще больше оживились, он разводил их, словно плыл «брассом». И я увидел, что он совершенно пьян. И говорил без остановки, как бы продолжая разговор, начатый не здесь и не сейчас.
Речь шла или, вернее, билась, как бьется вода о камни, вокруг проблемы будущей Германии, и чем дальше, тем больше я удивлялся свободе, с которой высказывался Олаф по самым острым аспектам темы.
Конрад подавал свои реплики осторожно, обдуманно. Олаф отбивал их снисходительно, как мастер — мячи новичка.
— Германию разнесут в клочья: ее расчленят, и она не подымется больше. И пусть так! Мы не заслуживаем лучшей участи. Мы свой жребий сами выбрали. Или, может быть, нам подкинул его ученый попугай, протянув «счастливый билетик» в своем большом клюве? В то время как фокусник стоял тут же и потирал руки, глядя, как мы радуемся, как мы скачем и ликуем, что заполучили тысячелетнее счастье за такую ничтожную цену! А цена… она оказалась слишком высокой.
Пальцы Олафа словно бы хватали воздух, но я уже привык к этому и теперь был прикован лишь к его словам. Конрад отозвался на них:
— Ты исходишь из того, Олаф, что крах рейха — это крах Германии. Попробуй отойти от этого.
Олаф воскликнул:
— Отойти? Как я могу отойти от этого? Едва я это сделаю, как попадаю на удочку красных, на эту их наживку: «Свободная Германия». Клянусь богом, это ловко придумано! Но не для меня, нет! Может быть, для тебя, Конрад. Ловись, мой мальчик. Все равно пойдешь ко дну вместе с нами! — с ноткой злорадства заключил он довольно громко, так что я даже оглянулся: не слышит ли нас кто-нибудь?
Конрад заметил это:
— Не беспокойся: здешний хозяин — бывший денщик отца Олафа. Дядя его из маршевой роты вытащил.
Олаф поостыл, руки его, утомленные своим участием в беседе, праздно легли на подлокотники кресла.
— Что вы знаете, мальчики? Ничего. Вы не знаете, на что способен человек, отчаявшись… Ваша сфера — мутная водица, в которой вы даже и рыбку не ловите. И наверное, это хорошо: проводить бездумно дни с друзьями. Ты ведь тоже из «золотых мальчиков», — он бесцеремонно ткнул в меня пальцем.
Я понял, что в глазах Олафа мы — прожигающие жизнь юнцы и что Конрад прочно укрепился в такой роли. Это меня порадовало.
Что касается Олафа, то мне никак не удавалось определить его позицию: а может быть, ее и не было? Может быть, он просто барахтался как попало, прежде чем пойти ко дну? Но театральное, показное было в Олафе: все время казалось, что за чувствами, выявляемыми им так бурно, кроется трезвый расчет.
От непривычного изобилия ужина мне дремалось. События сегодняшнего вечера и Олаф с его «трясучкой» как-то слились в одно, потеряли реальность, словно все тянулся один и тот же сон, сквозь который прорывалось смутное беспокойство. Оно было связано с Конрадом и вдруг определилось, стало локальным, когда я услышал слова Олафа:
— Бездельничать, мальчик, и мотать деньги ты можешь с успехом и в Швеции. Да где угодно. Уезжай, прошу тебя.
— Почему я должен куда-то ехать? Ты не можешь более вразумительно объяснить? — естественно, что Конраду обязательно надо было добиться этого. И сам я уже почуял в словах Олафа какую-то близкую и определенную опасность.
— Могу тебе только сказать, мальчик, что авиация томми и танки русских — это еще не все, что грозит рейху. А когда подымется большая волна, она сметет и мелкие камушки. Но даже мелкий камушек может закатиться в такую ямку, откуда его не выковыряешь. Ищи свою ямку, Конрад. Ты знаешь, как я к тебе отношусь. И как ценю покой отца. Ну что тебя здесь держит, в конце концов? Друзья по попойкам? Сделаешь доброе дело — возьми их с собой!
— Подумаю, — беспечно ответил Конрад, а я понял, как его веселит неведение зятя. Если Конрад не знал всего об Олафе, то уж тот, наверное, и во сне не видел, чем живем мы с Конрадом.
В «Часах» меня встретили как из мертвых восставшего. Кому-то я сказал, что еду с Конрадом к Кемпинскому, а о катастрофе уже шли панические слухи, хотя газеты ограничились несколькими строками о том, что «силами противовоздушной обороны пресечена попытка массированного налета на центр города».
Посетителей пока было немного. Я надел свою кельнерскую куртку и бездельно стоял у стены.
Несколько молодых людей сидели за угловыми столиками, и Франц уже завел здесь свое: «Значит, так…»
Мне было слышно, как аппетитно он раскатывает, словно акробат свой коврик, очередной «виц».
— Адольф приезжает в сумасшедший дом…
— Уже хорошо! — сказал один из парней.
— И спрашивает: «У вас есть сумасшедшие, которые вообразили себя Гитлером?» — «Есть, мой фюрер», — отвечает главный медик. «И они похожи на меня?» — «Да, мой фюрер». — «Гм… Я хочу говорить с ними. Инкогнито. Переоденусь в больничную одежду; через час откройте палату». — «Слушаюсь, мой фюрер».
Ну, Адольфа обрядили и запустили к сумасшедшим. Каждый из них орал: «Я — Гитлер, выпустите меня!» И вдруг стало тихо. «Даже сумасшедшие признали истинного фюрера», — поняли медики. Через час, минута в минуту, распахнули дверь, и все бросились из палаты с криками: «Пустите! Я Гитлер!» Но они были так похожи, что нельзя было распознать фюрера.
И поэтому пока что всех затолкали обратно. Главный медик звонит Герингу: «Что делать?» С солдатской решительностью Герман отвечает: «Выпустите одного: любого!» Так и поступили.
…Франц сидел скромно опустив глаза и не поднял их, даже когда раздался могучий хохот.
Когда он подошел ко мне, я спросил:
— Не слишком ли рискованные анекдоты рассказываете, Франц?
— Ну что ты. Это же хорошие парни. С рельсопрокатного. Я их знаю тысячу лет.
Он помолчал и вдруг спросил:
— Ты, наверное, думаешь, что я болтун?
— Да что вы! Как я могу так думать?
Но Франц был слегка навеселе и в том настроении, в котором русские спрашивают: «Ты меня уважаешь?» А мне до смерти хотелось узнать его историю. Мы сели за стойкой.
— До того как я стал развозить на своей тележке детали по цехам, с «довесками» из прокламаций… До этого со мной уже столько всего наслучалось, что другому хватило бы на всю жизнь! — начал Франц. — Я был из тех рабочих парней, которые поймались на крючок еще до «великой революции» Адольфа. Крючок был непростой. Наживка богатая. Не клюнуть было трудно. Потому что обещали раздеть донага капиталистов, а рабочего сделать первым человеком в рейхе. А крестьянам — наследственный двор и льготы. И прижать хвост ростовщикам, и разогнать универсальные магазины. Я и охнуть не успел, как оказался в штурмовом отряде. Я всегда был драчуном.
Ну что ж! На демонстрации, которую разогнала полиция, я нес красную тряпку со свастикой, — я! И хотя остался цел, попал в «мученики». Скажу тебе: вокруг меня вились партайгеноссен, как пчелы над гречихой. Я был молодой, смелый драчун. И рабочий, это они очень любили, потому что с самого начала кричали, что они — рабочая партия. И я кричал это громче всех. Кумиром моим стал наш шеф — Рем. Меня, мальчишку, он отмечал за мою бойкость и за то, что я прыгнул бы со шпиля Гедехтнискирхе, если бы он приказал.
А когда «великая национальная революция» совершилась с нашей помощью, мы сразу всплыли на поверхность, как дохлая рыба… И на первых порах плавали поверху, и все было отлично.
Но очень скоро у нас в штурмовых отрядах началось брожение: стали говорить: где же выполнение обещаний? Где привилегии мелким торговцам? Где прижим универсальных магазинов? Где вообще борьба с капиталом? Нас поддержали, когда шла забастовка у Стимннеса? Как веревка повешенного! А капиталисты вовсе ничего не потеряли от «великой революции».
Как ты понимаешь, мне лично универсалки не мешали. Я вообще-то за Вулворта[11]—дешево и сердито! С евреями мне тоже делить нечего. И на хрен мне «наследственный двор»? Я и вообще-то деревню терпеть не могу. Из-за коров: я их боюсь до смерти, меня ребенком корова боднула на хуторе у крестной матери.
Но куда все, туда и я. И опять ору громче всех насчет «выполнения обещаний» и «второй революции». В том смысле, чтобы убрать Адольфа, который стакнулся с капиталистами. И поставить нашего фюрера Рема. И так мы бушевали, а, как говорится, свое дерьмо не воняет, — нашего Рема мы считали святым. А то, что ума он был великого, — так это точно, это я и сейчас могу подтвердить. Ты слыхал про Рема? — вдруг спросил Франц.
— Слыхал. Он был сподвижником Гитлера…
— Учителем! Учителем! — закричал Франц. — Его учителем! Конечно, среди нас, простаков гансов, был один умный — Длинное ухо. И он донес… И наверное, не он один. И Адольф, недолго думая, в одну «ночь длинных ножей» снял голову Рему и сотням других. А Шлейхера отправил на тот свет даже с женой, чтобы не нарушать семейной жизни… Черные взяли верх. Наши казармы окружили большими силами. И так как я и тут орал громче всех, меня забрали. И держали за решеткой два года и восемь месяцев. Я бы вышел раньше, но дал по морде тюремной крысе, пропищавшей, что Рем хотел создать «германское государство педерастов». А потом оказалось, что так было написано в газетах. Тогда я сгоряча на прогулке дал по шее газетчику, который сидел в соседней камере. Ко мне никто не мог подступиться, я словно обезумел. Да и то! Терять мне было нечего!