Константин Паустовский - Том 7. Пьесы, рассказы, сказки 1941-1966
– Пойдем! – порывисто сказала Настя и положила руку на Толино плечо, оно было худенькое, горячее, и из-под него выпирала ключица.
Толя провел Настю в большой мандариновый сад. Дощатый дом с терраской, где жила Паша, стоял в глубине сада. Через сад надо было идти по узкой дорожке, усыпанной крупным гравием, и пониже наклонять голову, – ветки мандаринов опускались до земли. Идти было трудно, потому что под ногами вертелась мохнатая черная собачонка и все время норовила лизнуть Настю в руку.
– Заходите! – крикнула Паша из зарослей, где трещал очаг, и от него пахло сладковатым дымом. Паша топила его кипарисовыми щепками.
Настя вошла в комнату, оглядела ее и вздохнула. Как хорошо!
– Откуда у вас все это? – спросила она Толю.
– А тут жил до нас старичок, морской капитан. Совсем один. Это от него осталось. Умер зимой, потому что все дожди и дожди, а он был уже слабенький. Вон его карточка, на комоде, – в полном капитанском мундире.
Настя не взглянула на карточку старика в полном капитанском мундире. Она смотрела на картину на стене и не расслышала последних слов Толи. Ей казалось, что она уже давно видела то, что было изображено на картине, но никак не могла вспомнить – где и когда. Должно быть, во сне.
Голубоватые сумерки простирались над морем, над равниной тусклой и тихой воды, а вдали, на берегу какой-то неизвестной страны, горели желтые портовые фонари. Их свет отражался в воде длинными столбами. И одна-единственная, страшно отдаленная звезда блестела в небе, похожем на туман, – печальная звезда, спутница кораблей. «Что там, на берегу?» – думала Настя. Должно быть, пристань, и на ней сидят девушки в таких же светлых платьях, как эта северная ночь, – счастливые девушки, верящие любимым. И тишина. Тишина на тысячи и тысячи миль. Только изредка у песчаного берега всплеснет спросонок волна и стихнет, испугавшись собственного плеска.
– Любуетесь? – спросила Паша. Она вошла в комнату со сковородкой жареной рыбы. – Это нам наследство осталось от Евгения Максимовича. И картины, и книги, и карты, и всякие эти морские инструменты.
– Тетя Паша, – сказала Настя, – мне осталось уже немного дожить в доме отдыха. Можно, я перееду к вам? Я не хочу там оставаться.
– Все можно, – ответила Паша, вытерла руки о фартук, подошла к Насте и пригладила ее волосы. – Все можно, голубка моя, красавица.
Настя подняла на Пашу глаза, полные слез.
– А вы мне ничего не рассказывайте, – сказала Паша. – Я и сама вижу. Садитесь, кушайте. Я сейчас сбегаю, соберу ваши вещи, принесу сюда. Вы только директору записочку напишите.
Настя написала две записки: директору и Соколовскому.
«Не хочу быть и не буду, – писала она Соколовскому, – кроликом для ваших поэтических упражнений. Думаю, что и в этом вы солгали, так как я вас занимала совсем не как литературная героиня, а просто как женщина. Кто дал вам право играть такими вещами, как любовь? Талант? Да у вас его один только грамм, этого таланта. А если бы было и больше, то все равно, – талант создан, чтобы давать людям радость, а не люди созданы для того, чтобы этот талант разрастался, как ядовитый гриб. Настоящий человек должен быть настоящим во всем: и в стихах, и в жизни, и в каждой мелочи. А вы не настоящий. И стихи ваши – обман и ложь. Вы в них нарядились, как в красивый костюм, чтобы петушиться перед людьми. Вот все, что может сказать вам такая дурочка, как я. Прощайте».
Через час Паша принесла чемодан с вещами Насти и большой конверт от Соколовского. Настя вскрыла его, и на пол посыпались изорванные и измятые страницы той самой книжки стихов, которую Соколовский давал Насте читать. Вместе с порванными страницами выпала записка. Соколовский писал: «Вы правы. Стихи я порвал».
– Еще и паясничает! – сказала Настя, собрала все обрывки в конверт, вложила в него записку, вышла в сад и бросила конверт в очаг.
Тетя Паша ушла на ночь дежурить в дом отдыха. Толя спал на сундуке, свернувшись калачиком. Настя разделась и, сидя на кровати, задумалась. Она долго смотрела на картину с сумеречным морем и огнями, потом заметила около этой картины старую морскую карту. Настя надела туфли и подошла к карте. Какие-то синие реки впадали на ней в зеленый океан, маяки были очерчены тонкими кружками. В углу карты Настя увидела нарисованную тушью звезду и над нею надпись «Роза ветров». Лучи у звезды были разной длины, и Настя, наморщив лоб, долго смотрела на рисунок звезды, стараясь в нем разобраться. Потом она догадалась по надписям «норд», «ост», «зюйд» и «вест», что каждый луч этой звезды говорит о силе и направлении ветров, дующих у тех берегов, что были нанесены на карту. Самый длинный луч звезды был направлен на юг, и это значило, что чаще всего на этом побережье дуют южные ветры. Настя вспомнила все, что рассказывал ей о розе ветров Соколовский, и только вздохнула. И тут он, ничего не зная, соврал, чтобы поразить ее и покрасоваться.
– Никогда не прощу, – сказала Настя. – Никогда! Даже перед смертью.
Она легла в постель, укрылась, поджала высокие колени, но они были холодные, как ледяшки. Настя никак не могла согреться и уснуть и тихонько проплакала всю ночь.
Утром, когда солнечный луч осветил висевшую на стене оранжевую хурму, Настя встала, оделась и пошла к морю. Оно шумело, несло к берегам теплый воздух безбрежных своих пространств.
Настя сбросила платье и вошла в воду. Она легла на спину, прищурила глаза, и на ресницах у нее, в крошечных капельках воды закружились такие волны света и блеска, что Настя даже улыбнулась!
– Море! – сказала она шепотом, лаская теплую воду, переливавшуюся между пальцами.
Она легко и сильно дышала и думала, что вот все кончено и теперь она, Настя, строже стала к жизни, А море шумит вокруг и совершенно не знает, что ему дана великая сила смывать с человеческой души грязь и горечь.
1947
Кордон «273»
Этот очерк написан в мезонине деревенского дома. Окна открыты, и на свет свечи залетают серые бабочки. Так тихо, что слышно, как внизу, в пустых комнатах, стучат ходики. Далеко на Оке гудит пароход. Деревня спит, в окнах темно. Со двора пахнет сырым тесом.
На стене висит гравированный портрет Гарибальди с его порыжелой подписью. Как он сюда попал? Биографии вещей бывают иногда так же неожиданны, как и биографии человеческие. Я стараюсь восстановить путь этого портрета из Парижа, где он был гравирован, до деревни в средней России.
На портрете нет подписи гравера, но с оборотной стороны гравюра заклеена французской газетой. Я догадываюсь: бывший владелец этого деревенского дома, давно умерший художник, долго жил в Париже, бывал в Буживале у Тургенева, знал Виардо и, очевидно, встречался с Гарибальди.
Гарибальди! Небо Италии, поход на Рим, воздух, пропитанный запахом масличной коры, страна мечтаний, поэм и нищеты!
Гарибальди живет здесь, в тесной комнате, рядом с бронзовым барельефом работы Федора Толстого «Бой при Фэршампенуазе». Если посмотреть вечером из сада в окна мезонина, то комната с портретом Гарибальди покажется слабо освещенной каютой, затерянной в океане непроглядной ночи.
На днях я уеду в Москву – последний обитатель большого пустующего дома, – а все вещи: и барельеф, и портрет Гарибальди, и старая лампа с рисунком водяной мельницы, и стол, и букет иван-чая – все это безропотно останется здесь зимовать. И так странно, вернувшись через год, увидеть все эти вещи на тех же местах и, увидев, понять, что год прибавил седины и опыта, а здесь все неизменно, и только, может быть, гравюра стала чуть-чуть желтее.
Я стараюсь представить себе эту комнату в то время, когда меня уже здесь не будет. Медленно потянутся дни, долго будет моросить дождь. Ветер завалит крышу палыми, покоробленными листьями. А потом мороз схватит сырые пески, выпадет снег, сизое небо провиснет над домом и так и провисит до весны.
Цветы иван-чая промерзнут, превратятся в бурый пепел и разлетятся пылью, как только весной откроют двери. Высохший чудесный мир! Об этом можно судить, только рассмотрев эти цветы через увеличительное стекло, – в них все целесообразно и выработано. Этот сухой букет, который выбросят в мусорную кучу, так же сложен, как и вся земля с растениями, водами и воздухом, окутывающим ее прозрачной сферой.
Вещи усиливают ощущение времени. Часто они живут дольше нас. Иногда хочется жить столько же, сколько переживет этот портрет Гарибальди.
Самое ощущение нашей жизни как чего-то единственного и удивительного растворяет в себе разочарования, потери и проблески неполного счастья. Может быть, задачей писателей, поэтов и художников и является прославление жизни как самого прекрасного и разумного, что существует под солнцем.
Давно известно, что прелесть жизни не только в ожидании будущего и в настоящем, но отчасти и в воспоминаниях. Часто воспоминание сродни выдумке, творчеству. Кто из нас, вспоминая, не придает пережитому черты несбывшегося? Кто, вспоминая, не оставляет в памяти только сущность пережитого?