Константин Паустовский - Том 7. Пьесы, рассказы, сказки 1941-1966
А потом подняться выше и увидеть… Что увидеть? Леса на кручах каменных гор, откуда каскадами падает вода, пенится и перекатывает голыши. Увидеть большое солнце, закинуть голову и закричать – протяжно, во весь молодой голос. Закричать и прислушаться, как ответит эхо на первый человеческий крик.
Настя задумалась и не заметила, как на веранду вышел поэт Соколовский. Отдыхающие гордились перед другими домами тем, что у них живет Соколовский. Но Настя его долго боялась. Если бы она встретила его на улице, то никогда бы не догадалась, что это поэт. Ей казалось, что даже во внешности у каждого поэта есть что-то, отличающее его от других людей, – негритянские губы Пушкина, сумрачные глаза Лермонтова, громовой голос Маяковского.
Ничего такого у Соколовского не было. Это был коренастый человек неопределенного возраста с длинным лицом и большими руками. Каждый вечер он ходил в ресторанчик, окруженный почитателями, и все время острил. Настю он называл «дитя природы», но поглядывал на нее благосклонно.
Он дал ей прочесть книжку своих стихов. На голубой обложке были нарисованы растрепанные снопы. А потом шли стихи о войне, подружках, о городе, где поэт «слышит грохот столетья и несет в своем сердце войну».
Стихи Насте не понравились, но Соколовскому она ничего не сказала. Она поблагодарила его, возвращая книгу, а он взял Настины руки в свои и, глядя ей в лицо желтыми глазами, спросил:
– Афродита, дитя, почему вы прячетесь от всех? Настя отняла руку, покраснела и ничего не ответила.
– Не сердитесь, – сказал примирительно Соколовский. – Общество здесь, конечно, муровое. Но вы мне нравитесь. Да и какое нам с вами дело до этого общества!
Этими снисходительными словами он как бы поставил Настю наравне с собой – признанным поэтом. Настя покраснела еще сильнее.
После этого разговора Соколовский переменился к Насте, – начал говорить с ней ласково, много шутил и часто придумывал какую-нибудь неожиданность, чтобы порадовать Настю. То он показывал ей на красивый голыш на берегу, и когда Настя его подымала, то под голышом оказывалась шоколадная конфета в серебряной обертке. То перед прибором у Насти появлялась в бокале лимонная кудрявая хризантема, тогда как у других женщин никаких хризантем не было, а стояли только перечницы с надписью «Память о Сочи».
Женщины ходили темные, как тучи, и как только Настя появлялась среди них, переглядывались и замолкали. Они собирались по укромным комнатам – все в пестрых пижамах, похожие на трескучих тропических птиц, – и возмущались дурным вкусом Соколовского. Как можно было променять культурных женщин на эту наивную девушку, не умеющую даже правильно говорить. Променять их на слушательницу педагогического техникума, не знающую даже, кто такой Хемингуэй! Непонятно, как она попала в этот дом отдыха! Если бы она была красавицей, тогда можно было бы понять. Соколовского. Что он в ней нашел?
Но втайне женщины завидовали Насте – и ее косам, тяжелым, русым, с медным отливом, и большим глазам, и особенно длинным черным ресницам. Было просто невероятно, что это настоящие, а не приклеенные ресницы.
Настя все это замечала и приходила в отчаяние. «Чем же я виновата, – думала она, – что отец у меня был простой хлебороб, а мама до сих пор то и делает, что возится с курами и с огородом. Что им от меня надо, этим павам!»
Соколовский любил расспрашивать Настю об ее родной деревне, и Настя всегда отвечала охотно, вся раскрасневшись:
– У нас село широкое-широкое, над балкой. А весной, как зацветет акация, так кажется, будто по всем садам кипит молоко, Мамин-а хата хоть и маленькая, а чистая, белая, и печка у нас расписана цветами – мальвами и бархатцами. Очень у нас хорошо. Вот приезжайте на то лето, – мама будет так рада! Она у меня добренькая, всегда смеется.
– Добрая? Вроде вас? – спрашивал Соколовский.
– Да, – доверчиво соглашалась Настя. – Я на нее похожа.
– Скажите мне правду, – говорил Соколовский, брал Настины руки и рассматривал ее длинные пальцы, – ваша мама, должно быть, согрешила с каким-нибудь заезжим красавцем? Почему вы такая?
– Ну что вы говорите! – испуганно восклицала Настя. – Как вам не совестно!
Часто по вечерам Соколовский ходил с Настей из дома отдыха в соседний маленький городок. Настя полюбила шоссе над морем, покрытое перистой тенью эвкалиптов, полюбила крутые горы и курчавые леса, просвеченные и прогретые до корней солнцем, опускавшимся в шумящее море, полюбила горький запах лавров и даже запах лилового слабого вина, которым однажды угощал ее Соколовский в дощатом ресторанчике.
Хозяин ресторанчика – черный человек с выпуклыми глазами – вытер столик мокрым от вина полотенцем и подмигнул Соколовскому. Потом хозяин поставил на стол бутыль вина.
Соколовский пил молча, стакан за стаканом, будто решил поскорее выпить всю бутыль, Настя выпила только один стакан и вдруг сказала:
– У вас совсем плохие стихи. Очень плохие. Прочтите мне что-нибудь хорошее.
Сказала и испугалась. Если бы не вино и не веселая светлость в голове, она бы этого, конечно, не сказала. Во Соколовский не обиделся. Он усмехнулся и, глядя на море, где плавали под берегом нырки, сказал:
– Я вас прощаю. За все. Что вам прочесть?
– Можно Пушкина? – спросила нерешительно Настя. – Только читайте медленно.
– Ну, ладно! – вздохнул Соколовский и тихо начал говорить как раз те пушкинские слова, которые Настя хотела услышать, а услышав, вздрогнула и замерла.
– «Для берегов отчизны дальной ты покидала край чужой…»
Настя смотрела на Соколовского и не узнавала его. Он сидел, сгорбившись, и читал тихо и внятно, как будто только для себя.
«Значит, он хороший, – подумала Настя. – Конечно, хороший».
– «Но там – увы – где неба своды сияют в блеске голубом», – сказал Соколовский, и Настя почувствовала, как у нее сжалось горло. Она знала, что дальше, за этими торжественными словами стоит смерть, не пощадившая ни любви поэта, ни его тоски, ни светлой красоты любящей женщины. И вот они пришли, эти слова: – «Где под скалами дремлют воды, уснула ты последним сном…»
Слеза сползла по щеке у Насти и упала в стакан, где на дне еще оставалось немного вина. А когда Соколовский окончил читать и поднял голову, Настя уже плакала, не скрываясь. Соколовский, сморщившись, посмотрел на Настю, взял ее руку и поцеловал. Настя расплакалась еще сильнее, еще горше.
– Да, – тихо сказал Соколовский. – Великан! А у меня силенки не хватает.
Когда они возвращались после этого в дом отдыха, на маленьком мосту над шумным потоком у Насти закружилась голова. Звезды вдруг закачались и начали падать в море. Соколовский подхватил Настю и усадил на теплый придорожный камень.
– Глупость какая! – сказала тихо Настя. – Это же от вина. Я не пила его два года.
По шоссе неслась машина. Свет фар ударил в лицо Насте. В этом струящемся свете лицо ее с закрытыми глазами показалось Соколовскому таким прекрасным, что он схватил Настю за плечи и начал долго целовать в дрожащие губы. Настя рванулась, вскочила, но тотчас опять села на камень и сказала:
– Зачем? Это же страшно!
Настя вернулась к себе в смятении и не могла уснуть всю ночь. Несколько раз она крадучись выходила на веранду и долго смотрела на море, будто оно могло сказать те спокойные слова, которые оправдали бы этот первый поцелуй и близость и смыли бы с души горечь. Но в горечи этой все чаще мелькала то тут, то там, как лукавый зверек, непонятная радость.
Море лежало во мраке, и беспредельный его шум был как всегда равнодушен ко всему человеческому, будто волны повторяли одно и то же: усни, усни, усни…
Море не могло помочь Насте. Может быть, один только человек мог ей помочь: седой писатель с сухим лицом. Настя видела его однажды на пристани и знала, что он живет в белом воздушном санатории, окруженном кипарисами.
Что бы он сказал ей? «Дитя, – сказал бы он, наверное, – как ты ни боялась любви, но ты полюбила. Если это радость, то береги ее, как мать бережет ребенка. А если это крест, то ты будешь нести его долго, может быть всю жизнь. И ты никогда не подумаешь о том, достоин любимый твоей любви или нет. Как песчинка не может остановить морскую волну, так ты не остановишь свое простое и преданное сердце. А раз так – то люби!»
И Настя полюбила. Это было и радостно и очень страшно, потому что по нескольку раз за день Настя переходила от отчаяния к покою, а потом опять к отчаянию. Ей трудно было объяснить это себе, но почему-то все, что происходило с ней, казалось хотя и хорошим, но очень непрочным.
«Мое счастье в его руках, – думала Настя. – А что, если он вдруг разожмет руки, выронит его и оно разобьется».
И еще ей было совестно перед окружающими, будто она украла у них то, что принадлежало всем, а не только ей одной, – и они никогда не простят ей этого.