Мариэтта Шагинян - Первая всероссийская
Приехав домой, он долго за ноль рассказывал жене о съезде. А ему, в свою очередь, передавала она понемножку, что делалось в городе, как занимались с Калашниковым старшие дети, как и Володя пробирается к ним в комнату, молча взбирается возле них на стул и любопытно таращит на них глазенками.
— Такой живой, не остановишь его в беготне, а тут может час высидеть и не шелохнуться, — что он там понимает, представить себе нельзя. Нравится, и все тут. Я было силком хотела увести, но махнула рукой, — он им не мешает. Аня начала его стишкам учить. И знаешь, Илья Николаевич, ведь он грассирует, как ты, — на «л» и на «р»…
— Надо отучать его картавить, сколько мне с этими «л» и «р» мучиться пришлось…
Они еще долго так разговаривали, радуясь своему часу, — редко стал выпадать им этот «свой час» за последние годы. Но Мария Александровна призналась мужу, что с приходом Калашникова ей стало легче, — два часа в день полной свободы на чтение. А чтение у них было запущено. С января на столике в гостиной накапливались «Отечественные записки». Илья Николаевич не один чувствовал в этот год особый прилив сил, особую, творческую бодрость. Он был частицей огромного народа, каплей в океане страны, а страна и народ, несмотря на прокатившиеся волной аресты, несмотря на стаи серых конвертов, летавших из центра по губерниям, — тоже испытывали подъем, отразившийся в журналистике.
Весь этот год, до конца его, «Отечественные записки» были так хороши, так полны содержанья, что напомнили самым строгим читателям лучшие месяцы «Современника». В них было все, весь охват интересов своего времени, ответ на любой духовный запрос, и прочитывались они с первой до последней страницы. Знаток сельской экономики и русской деревни, Энгельгард, печатал свои наблюденья почти в каждом номере; любимец публики, остроумный и талантливый Михайловский, в «Литературных и журнальных заметках» просто превзошел себя самого, — так беспощадно разило его перо все низкое и смешное, что появлялось в печати, от суеверий самовлюбленного старичка Погодина и до злобных «Бесов» Достоевского. Журнал вел атаки на усилившуюся реакцию в школе, растерзавши и тупого профессора Любимова за его проект нового университетского устава, и созданный для затемненья умов «Лицей цесаревича Николая». Ни железные дороги, ни акционеры, ни женский вопрос, волновавшие общество, не были забыты журналом, — даже такие специальные, с цифрами и выкладками, как будто скучные статьи прочитывались строчка за строчкой. А поэзия! Некрасов в один год подарил читателям две лучшие вещи свои: «Русских женщин», над которыми плакали в гостиных, и «Кому на Руси жить хорошо». Печатались в этот год и драматург Островский, и Глеб Успенский, и старик Щедрин, — как печатались они и в прежние годы, потому что это был их журнал; и если Боборыкин и Щапов, по мнению публики, были чересчур многословны, то все же это были имена, отмеченные уваженьем общества за передовые взгляды, как и Скабичевский, писавший о драме. Были в каждой книжке журнала иностранные и внутренние обозренья, — и каково, например, симбирцам было прочесть, да еще в первом, январском номере, что спят они с позором на тюфяках, — иначе как же объяснить их отношение к выборам в гласные, — в гласные, гласность-то получивши! когда из 63 членов на выборы явился только 21 человек. Дотянулись и до Симбирска господа журналисты!
Обо всем этом разговаривали за чайным столом Ульяновых, когда приходили к ним в гости свои люди, — Иван Яковлевич Яковлев, Белокрысенко, члены губернского и уездного училищных советов. Еще в майской книжке выбрал Михайловский эпиграфом к своей очередной статье четверостишие, которое так, видимо, понравилось ему, что повторил его еще раз в самой статье, — а публике понравилось и еще больше, так что на все лады, с великим удовольствием повторяли его уже третий месяц во всех критически настроенных салонах и за чайными столами передовых людей страны. Любил высвистывать и повторять эту строфу и Белокрысенко.
Безоблачно небо, нет ветру с утра,В большом затрудненье торчат флюгера.Уж как ни гадают, никак не добьются,В которую сторону им повернуться…
— Тебе, как метеорологу, поручается погоду определить, — поддразнивал он Илью Николаевича.
Но Ульянов хохотал своим заразительным хохотом, сгибаясь, как перочинный ножичек, под косым углом, а в общих разговорах в эти два месяца участия почти не принимал и чтение журнала откладывал на осень.
— Ты держи меня в курсе, — говорил он жене, и жена рассказывала о том, что успевала прочесть.
Надо еще досказать, что и беллетристика, в прошлые годы прихрамывавшая, особенно переводная, — была в этот год на высоте в «Отечественных записках». Отбивая хлеб у «Вестника Европы», как говорили читатели, познакомила она русское общество и с прелестными рассказами Брет-Гарда, и с лучшей вещью Георга Эберса — «Дочь египетского царя», и с малоизвестным романом Джордж Элиот «Мидлмарч»: журнал напечатал повесть Марко Вовчок, а в последних книжках года, к великому удовольствию читательниц, поместил роман С. Смирновой «Попечитель учебного круга», где было все, — от университетских политических беспорядков, травли передового профессора и студенческих тайных обществ, — правда, перенесенное на двадцать лет назад, — до сердцещипательной любви между непонятным вначале мужем и красавицей женой. Но то было уже в конце года, а сейчас на вопрос мужа, что новенького в «Отечественных», она сказала ему:
— Прочитай, когда будет время, Благовещенского в первой книжке. Это надо для «Отечественных записок», — очерк о чернорабочем труде, о наших литейных заводах, — даже читать страшно, такие там условия. Но что поразило меня, Илья Николаевич, не можешь ли объяснить, как это происходит: будто бы рабочие могут безвредно опустить и вынуть руку из огненной лавы металла… Кажется невероятным.
Илья Николаевич просил показать ему утром статью. Оба они знали, что интерес «Отечественных записок» касается главным образом русской деревни, и очерк заводского труда был для журнала новостью. Утром, однако, прочесть он ничего не успел. Приехали из уезда учители, чтоб посоветоваться о съезде, а там пошли служебные дела, — и опять все завертелось, не оставляя ни часа, ни минуты досуга. Впрочем, и у Марии Александровны досуга поубавилось — заболела кухарка, пришлось самой закупать провизию, самой стать у плиты. Чтоб Володя не мешал отцу и Калашникову, она держала его поблизости от себя, а это было трудненько. Няня вздумала не в пору говеть и часто уходила из дому. Как-то, чистя для сладкого пирога яблоки, мать заметила, что Володя, крепнувший не по годам и не по годам живой и подвижный, быстро поедает яблочную кожуру. Она отняла ее, выбросила и сделала ему замечанье. Но малыш, видимо, пристрастился к своему занятию, а нынче непременно сказали бы, что он чувствовал нехватку в витаминах. И, выходя из кухни, Мария Александровна, нечаянно заглянувши за дверь, увидела его в уголку с целой кучей яблочных обрезков, — он быстро-быстро уплетал их, спрятавшись от матери.
— Стыдно, Володя! — строго сказала она. — Почему ты тайком ешь? Ничего нельзя делать тайком! И опять за дверью, как прошлый раз… Тайком делать и прятаться — все равно, что говорить неправду, а неправду сказать, сам знаешь, как гадко, как нехорошо.
Володя расплакался — бурно и сразу. Но не убежал, как тогда, открутив ноги у лошадки, а уткнулся в материнский фартук. Она обождала, покуда он перестал всхлипывать, отвела от него свой фартук и взглянула на взмокшее лицо сынишки. Что он там передумал в ее фартуке, — она много раз спрашивала себя после. Но передумал безо всякого сомненья, — так всерьез, так убедительно посмотрели на нее его детские карие глаза:
— Мама, я больше не буду!
— И ведь действительно больше ни разу не прятался от меня и тайком ничего не брал, — рассказывала она много лет спустя уже выросшим своим детям. — Да и правдивым был с самого детства. Помню, как в Кокушкине, в гостях у тети, — ему шестой шел, — разбил нечаянно графин. Разбить в чужом доме графин — серьезная вещь. Володя мой струсил и, когда тетка стала спрашивать, кто это сделал, сказал «не я». Ну, конечно, она и другие все знали, что он. Почти два месяца прошло, мы уже были дома, уложила я вас спать, простилась с вами, слышу — всхлипывает Володя, — спрятался с головой под одеяло и всхлипывает. Я подхожу, а он: «Мама, я тогда неправду сказал! Это ведь я графин разбил. А тебе сказал — не я». И плачет, — переживает. Вот я нашего Володю за эту правдивость люблю, — каждое замечанье, бывало, обдумывает, переживает, прямо не по летам!
Аня тоже вспомнила и прибавила от себя к материнскому рассказу:
— Что верно, то верно, — шалун был невыносимый, но хорошая его сторона — не лгал. Помню, отец подарил мне новую линейку, а Володька ее сломал. Я была страшно на него зла. А он сам пришел, подает мне линейку, да еще так деловито показывает: «Об коленку, сломал», и коленку сгибает. Ну как тут на него сердиться?!