Антонина Коптяева - Товарищ Анна
Разведчик снова сел на своё место, но Андрей увидел, что лицо у него особенно грустное и даже унылое.
— Не люблю метель, — сказал Чулков, искоса глянув на Андрея. — И кто это придумал такое безобразие!
— Вы всю жизнь в лесу, — ответил Андрей нехотя, чтобы только поддержать разговор. — Вам всё это родное уже.
— Родное, конечно, — пробормотал Чулков и оживлённее добавил: — Вот бы живёт, к примеру, муж с женой, любит её... уважает, а она бы горячая, нервная... Чуть не по ней — и пошла рвать: бранится, истерики всякие... Так разве мужу приятно? Терпит — да и всё. Но привычка к этому делу плохая. — Чулков помолчал, потом сказал со вздохом: — Не люблю сварливых баб и когда метель не люблю. Когда вот этак вьюжит, завывает, — самому выть хочется.
Он снова умолк, а Андрею вдруг представилась Фёкла, тоненькая, хрупкая, несчастная женщина, бегущая по лесу с ременной веревкой в руках. И ещё тоньше кажется она в мглистых облаках бурана, под раскидистым суком дерева. Ветер покачивает её, треплет тугие косы, роняет, обегая её, пригоршни снега. И растёт сугроб, тянется белым языком к носочкам маленьких унтиков, и снежинки не тают на лбу Фёклы и на жестких ресницах, над тусклым блеском раскосых глаз...
— Вот я всегда любовался на вас с Анной Сергеевной, — промолвил вдруг Чулков, и Андрей весь дрогнул: так укололи его эти жестокие теперь слова. — Вот, думал, какое счастье людям выпало, и дитёнок у них... Только бы жить да радоваться, а всё наперекосяк пошло. — Чулков задумался и неожиданно с силой сказал: — И как вам не грех было такую женщину обидеть, Андрей Никитич!
Андрей открыл рот, но не смог ответить: он прямо задыхался, глядя на Чулкова большими глазами.
— Ну, чего вы встопорщились? Обидели, факт. И я, при всём моём уважении к вам, не могу о том промолчать.
— Лежачего бьёте!..
— Нет, я этого сроду не делал. Хотя за Анну Сергеевну побил бы. Ведь в самую трудную минуту она нам деньжонок подбросила... А вы? Да за такое сочувствие!..
— Сочувствие! — перебил Андрей, загораясь злым оживлением. — Кинуть в окно кусок нищему — это сочувствие?
— Не кусок, а пятьдесят тысяч, да не государственных, а своих. Вот так выложила из кармана и сказала: возьмите, товарищи дорогие, — не унимался Чулков, тоже обозлённый, по-медвежьи наседая на Андрея. — И не шумите, всё равно тут, кроме меня, никто не услышит: шалаш, лес да снег кругом.
— Сочувствие! — уже кричал Андрей. Всё напряжение последних месяцев прорвалось у него бешеной вспышкой. Так больно, так за живое задел его Чулков. Да разве только он, Андрей, виноват в том, что случилось?! А она... — «Не верю в тебя!.. Не верю в твои поиски! Грош цена твоему труду. Ага, ты ещё кипятишься! Ты ещё ходишь, привязываешься ко всем, как сумасшедший, как маньяк, как нищий. Ну, на тебе! и отвяжись!» А ты... а вы: «Сочувствие!» Эти деньги — самое страшное оскорбление в моей жизни. А надо было стерпеть, принять их надо было, потому что иного выхода не предвиделось. Я в работу на Долгой горе всю душу свою вложил... — Голос Андрея прервался на выкрике.
Охваченному гневом тесно в шалаше. Стукнувшись раза два о жерди наката, Андрей опомнился, но, присев на вьюк, так и застыл с опущенными руками.
Чулков смутился: слишком близко и понятно было ему чувство, оскорблённое в Андрее.
— Да разве она так относилась? Не верю я что-то!.. Не из таких она, Анна-то Сергеевна!
Андрей не ответил, потом, глядя в дверь шалаша на волю, заговорил в тяжёлой задумчивости.
— Труд — это моя жизнь. Он вот где у меня: в груди, в сердце, — в нём всё моё значение человеческое, и плевать на него я никому не позволю. Это — лучшее, что я нашёл в себе и вырастил. А если я, кроме плевка, не заслужил ничего, — значит, я пузырь надутый, пустышка! Значит, в обществе мне, такому, делать нечего! Ведь это же смерти подобно!
Чулков слушал... а разве он сам не так же мыслит и чувствует? Вот если бы его сняли с разведки, не доверяя ему это дело, и заставили бы выполнять что-нибудь другое, ведь и в нём поднялся бы такой же гневный протест! Неужели могла Анна Сергеевна так оскорбить Андрея? И не напрасно ли он, Чулков, взбудоражил его сейчас? Не лучше ли было промолчать об этом, как молчал он в последнее время, уже зная обо всём? Но ведь она, Анна Сергеевна!.. И Чулкову снова захотелось обрушиться на Андрея.
«Зря ты это, Андрей Никитич, себе и другим голову морочишь. Думаешь, мы сами рассуждать не умеем!» — так хотел было он сказать, но тут же снова почувствовал, что Андрей прав, Прав, что обиделся, когда его не признали на Долгой горе, прав, что защитил своё кровное дело и довёл его до победы; и, однако, подумав, Чулков добавил:
— Вот был у нас случай на разведке... Один разведчик порубил себе руку топором. Парень здоровенный. Сами мы доктора и знахари. Да надоумил его кто-то, что может быть заражение крови. Он и ударился на приисковый стан. Покуда добирался тайгой, не день, не два прошли. Явился в больницу без ума и ещё с порога кричит: «Доктор, зараженье крови у меня!»
Доктор, конечно, нашу повязочку снял, посмотрел. Какое же, говорит, заражение? Рана-то уж зажила. Слов нет, говорит, глубокая рана была, да затянулась. — Чулков искоса посмотрел на Андрея. — Вот и вы так же, как тот парень перед доктором. А рана-то уж затянулась. — И уже сурово Чулков кинул: — Не любите, видно, вы её, Анну Сергеевну. Вот и подводите балансы, кто кому да насколько нанёс обиды. Была бы настоящая любовь, она разве так рассуждала бы?!
Это был новый удар, нанесенный Чулковым. Как будто он, Чулков, кружил вокруг Андрея и выбирал, куда вернее ударить. Так вот кружит с ломом у ледяного бугра, наплывшего над подземным источником, какой-нибудь зимовщик-таёжник. Раз ударил — железо, сухо крякнув, с треском проламывает пустой, вымерзший пузырём лед. Ещё раз ударил в другом месте — взлетают голубые осколки над глыбой, до звона скованной морозом. Ещё разок — и вдруг брызжет прозрачная струя воды и заливает всё живым серебром, — так вот раскрылось что-то в груди Андрея. То, о чём он даже про себя боялся подумать, было произнесено полным голосом и точно лопнула кора, сковывавшая его чувства. Ясноглазая, с тяжёлой косой, перекинутой через плечо, Анна предстала перед ним и он, как прежде, нет, ещё сильнее потянулся к ней. Он встал и начал торопливо одеваться.
— Куда это вы, Андрей Никитич? — спросил встревоженный Чулков.
— Домой.
— Домо-ой? Этакую-то даль, да пешком... В такую-то непогоду? Что это вам втемяшилось? Угодите в прорву, к Сивке на поминки! Слышите, что на воле-то делается?
— Всё равно домой, — сказал Андрей, захлёстываясь шарфом.
Лицо Чулкова просияло.
— Давно бы так! — обнадёживающе промолвил он, молодо блеснув глазами. — Только обождём до утра. Котомочку собрать надо. Вместе пойдём. Одного я вас и за порог не выпущу!
51
За окном, над посёлком, над белыми краями гор, бледно голубел вечер. Высоко вставали, курились желтоватые дымки с труб. Казалось, весь посёлок со своими нежно опушенными крышами медленно поднимался к небу. Ворон толстый, чёрный, прогуливался по крыше соседнего дома. Он спускался по самому краю крутого ската, вязнул в снегу, вынося вперёд ногу, выпячивал грудь и живот. Голову он держал прямо, опустив на грудь тяжёлый клюв. Плотно прижатые его крылья походили на руки, заложенные за спину, а вся птица напоминала очень старого, очень солидного зубного врача.
— Он гуляет, — заметила Анна, и ей самой захотелось побродить по свежей пороше.
Она надела кожаное с меховым воротником пальто, каракулевую шапочку-кубанку и вышла из кабинета. В коридоре она замедлила: впереди шли к выходу Валентина и Ветлугин. Он бережно-любовно поддерживал её под локоть и, слегка нагнувшись к ней, приглушенным, но радостным голосом говорил что-то. Валентина смеялась. Её смех удивил Анну. Она сама отвыкла смеяться за последнее время, ей показалось странным, как это может быть весело Валентине. Она остановилась, разглядывая плакат на стене, подождала, пока они выйдут. Старатель в шапке-ушанке, туго подпоясанный кушаком, и его такая же румяная подруга улыбались одинаковыми улыбками среди штабелей ситцев и обуви.
Анна усмехнулась, тихо прошла по коридору и открыла дверь. Валентина и Ветлугин стояли на крыльце, держась за руки. Валентина быстро оглянулась, быстрым движением опустила лицо в пушистый мех воротника. Воротник был чёрно-буро-серебристый, тот самый, который когда-то так понравился Маринке и Клавдии. На тут же Валентина нерешительно взглянула на Анну.
«Я всё забыла! Забудьте и вы», — сказала она этап взглядом, печальным, но ясным и ласковым.
Анна покраснела от чувства неловкости.
— Поздравьте же нас! — просительно сказал Ветлугин. — Вы ведь до сих пор нас не поздравили...
«Вы сами знаете, почему», — чуть было не сказала Анна, но во-время спохватилась. Хотела сказать: «Всё некогда», — но вместо того кивнула на снежные сугробы.