Аркадий Первенцев - Огненная земля
— Станковые пулеметы и ДШК придется привести в негодность, — сказал Букреев, — но только в последнюю минуту, перед выходом. Я после медсанпункта зайду к Гладышеву, там окончательно решим…
Букреев шел по тропке, угадываемой чутьем в ранней декабрьской тьме, точно тушью залившей землю. Над расположением противника поднимались ракеты, но свет их не доходил сюда.
— Я было в ящик сыграл, товарищ капитан, — сказал на ходу Манжула.
— Как же так?
— Шальной пулей угодило, товарищ капитан. Как раз возле самого Рыбалко.
— Что же ты молчал? Перевязаться нужно.
— Перевязал. Ну‑ка сюда, товарищ капитан, — Манжула схватил его за рукав, — а то тут страшенная яма от фугаски. Прямо смех… Как нарочно угадала пуля в мякоть, в руку. Но никак кости не захватила.
— Проверить еще нужно, Манжула.
— Сам чую, что ничего, товарищ капитан. Организм сам проверяет.
— А как твой организм без пищи, привыкает, Манжула?
Манжула коротко засмеялся.
— Цыган кобылу без сена приучал, двенадцать дней жила, кабы на тринадцатый не сдохла, привыкла бы. Прошу извинения за присказку, товарищ капитан. Сельщину вспомнил, там так когдась говорили.
— У меня сосет под ложечкой, Манжула. Ты знаешь, где у человека ложечка?
— Знаю, конечно. Воды надо выпить, товарищ капитан. У вас есть в фляжке?
Вода как бы провалилась внутрь холодным комком. От быстрой ходьбы перед глазами кружились черные шары со светлыми ободками. Шум моря напомнил ему Курасова, их переход к Туапсе и Геленджику. Тогда была солянка в железной миске, капуста, покрасневшая от томата, кусочки сала в капусте. «Надо прогонять мысль о еде», подумал Букреев. Но черные шары закрутились снова. — «Дельфины! Дельфинов едят… Где это? Да, в Сочи, продавали мясо дельфинов. Курасов тогда стрелял из пистолета по дельфинам. Пятнышко дула и треск выстрела».
— Вот мы и на траверзе школы, товарищ капитан.
— Что‑то долго тащились.
— Я тут не знаю еще, куда теперь раненых кладут, товарищ капитан. Сейчас пойду спрошу вон тех солдат.
— Давай немного отдышимся, Манжула.
От школы остались только зубья стен. Здесь погибла Таня. Обратилось в ничто ее тело, все… На мотоботе, в десантную ночь, она рассказала историю своей жизни. Звенягин тогда еще жил и спас их. Потом погиб. Таня в палисаднике казачьего двора вплетала в погребальный венок желтые гвоздики…
Солдаты, забравшись в воронку, что‑то варили в котелке, скрючившись у огонька. На том месте, где доктор рассматривал искалеченные ноги Тани, разговаривали люди, отделенные от них курчавинами сгоревшего кровельного железа и швеллерных балок.
— Под рождество, как и положено, кололи кабана, брат, — говорил кто‑то. — Не какого‑нибудь хряка, что шилом не возьмешь, а хлебного кабана–годовика.
Сало в ладонь, брат. Выкармливали не лебедой аль пасленом, а кукурузой, аль дертью. Кишки одни, бывало–ча, через то сало еле отдерешь одну от другой. А гусачок — легкие, печонки — во, брат, в обхват. Пирогов бабы напекут с гусачком. Румяные, по бокам пузы- рики. Кипят, пойми, в смальце. Подмастишься к бабе, она и даст тебе еще до стола пирожок с пылу, горячий. Кинешь его с ладошки на ладошку, крякнешь, да как цапнешь зубами, аж зайдутся, брат, зубы от пылкости. А потом поваляешь во рту, остудишь значит чуток и глотщешь. Пойдет он в тебя, как живой, в сале, пойми. Идет, можно сказать, без всякой задержки…
— Вот мастак! — воскликнул кто‑то. — Давай, давай!
— Что давать, давать нечего, — продолжал тот же булькающий влажный говорок. — Ежели к такому делу прибавить колбасы на сковородке да тоже с салом, не с нутряком, а со спинки, аль того слаще от хвостика, хрящевого. Во, брат, лихо. А лафитник присудобить, а? Да не один сиротский, а в компании…
— Брось, Никита, — перебил его кто‑то в голодном восхищении. — И зубы есть, да нечего есть. Вот жизня была! Это у вас все так, а?
— Наша Ставрополщина — место ветреное, но сытое, брат. Колхозы развернулись лихо. Вот не знаю, как только теперь после немца… — ответил тот, кого только что назвали Никитой. — Когдась тавричане у нас отары водили, — кошары ставили длинные, на версту. Вот был замашной народ, ожги меня со спины, пра слово, брат. Отсюда тавричане‑то приходили к нам, с Крыма. И верно делали, брат. Ну, что здесь? Камни, пусторосль, море, зачурай себя от него. Траву вот хлопцы варют, и то, какая тут трава? Один жабник. От такого провьянту последний причубок вылезет, брат.
Букреев вышел из‑за развалин, спросил, куда сегодня перевезли санбат. Солдаты хихикнули.
— Сказали бы словечко, да волк недалечко, — все еще посмеиваясь, ответил Никита.
— А если толком? — строже спросил Букреев.
Поняв, что перед ними офицер, солдаты поднялись.
— Ниже к берегу берите. Ежели видели днем перекинутый баркас и бочки, так за тем баркасом и бочками. А этот санбат, что тут был, сами видите, е распыл…
Отойдя, Букреев услыхал за своей спиной:
— Кто‑то с букреевцев. Их форма. Ребята такие, что дай бог каждому.
Под ногами твердело, подмерзало. Вода в воронках подернулась легким салом, отсвечивающим в темноте. Часовой, приткнувшийся у разваленного дымогора, указал месторасположение медсанбата.
Они нашли землянку, оборудованную из подполья рыбачьего дома, и спустились по ступенькам. Откинув одеяло, завешивающее вход, Букреев почувствовал запах лекарств и особый, сладкий и тошнотворный, привкус крови. У самого входа, на полу, расставив ноги, сидела Надя Котлярова, стуча медным пестиком в ступке. Раненые лежали на полу, на плащ–палатках, и, увидев командира батальона, сразу повернули к нему головы. Обострившиеся носы, провалины щек и измученные страданиями лица. Здесь лежали последние раненые, доставленные с левого фланга.
Букреев поздоровался с ними, и они тихим разноголосьем ответили ему. Надя приподнялась и стряхнула бережно на ладонь крупинки растолченных ячменных зерен.
— Кофе думаю сварить ребятам, товарищ капитан, — сказала она. — Раньше этим делом Тамара занималась. Ребята ходили в контратаку, у немца отняли и сюда прислали. Шулик просит кофе.
— Шулик тоже здесь? — Букреев вгляделся в лица раненых, до неузнаваемости переменившихся от худобы и копоти.
— Здесь, товарищ капитан.
При неверном свете мигалки этот двадцатилетний парнишка казался чуть ли не стариком. Растопыренные усы, реденькая, кустиками, бородка. Букреев опустился возле него на корточки.
— Что случилось, Шулик?
— Рука, товарищ капитан. Опухла рука.
— Ишь как тебя угораздило, Шулик. Посылали тебя на левый фланг, можно сказать, для перелома положений, а ты сам сломался. Сегодня, что ли?
— Меня вчера еще, товарищ капитан, — виновато оправдывался Шулик. — Кабы одна рука, я бы их крестил, товарищ капитан. А то и боку попало, — Шулик принялся рассказывать со всеми подробностями. — Меня сначала бомбой накрыло, когда вчера после полудня шестнадцать «козлов» пришло. Вижу я, товарищ капитан, завалило Брызгалова, так что только одни ноги наружу торчат. И вижу штурмана рядом с Брызгаловым. Помочь бы им, а не могу ни вдохнуть, ни выдохнуть — бок. Взял тогда я рукой одной автомат, сумку, восемь гранат, четыре диска и похромал к комвзводу. Видит он, какой я есть, и говорит мне: «Иди в санбат». А я ему говорю: «Как же я уйду в санбат, если надо Брызгалова и штурмана откопать». — «Сам же не сумеешь, а людей дать не могу, потому что людей у меня нет». Вижу я сам, откуда люди, — и говорю тогда комвзводу: «Прикажите мне, я сам как‑нибудь постараюсь». Разрешил он мне, пошел я еле–еле. Откопал и зря, товарищ капитан. Оба готовы, а пулемет цел, только перевернуло. Присыпал я Брызгалова и штурмана, взял пулемет и потащил. Ползу на животе, бок так болит, хоть кричи криком. А тут опять немец пикирует. Перележал я, а когда чорт убрал «козлов», хотел продолжать, но открыл немец огонь пулеметный, потом минометный, потом термитными стал бить, все кругом палить. Дополз я все же кое‑как до комвзвода, доложил и вовремя. Поднялся немец в атаку. Говорит мне комвзвод: «Погоди с санбатом, Шулик. Помоги нам со своим пулеметом». «Попробую», — сказал я. Дал он мне второго номера, узбек не узбек, армян не армян, стойкий парень и отбивались мы с ним до вечера. Я сейчас кончу, товарищ капитан. Вам так неудобно. Сюда можно сесть, тут место чище.
— Давай, Шулик, продолжай, тебе досталось, я вижу…
— Досталось, товарищ капитан. — Шулик улыбнулся, под усами шевельнулись его бескровные, узкие губы. — Как горячка кончилась, отбили их, вижу мне плохо. Послал тогда меня комвзвод продолжать свою дорогу до санбата. Дополз я тогда кое‑как, на карачках, вот сюда, в школу тогда уже угадало. Сидит наша Надя, по Татьянке плачет. Узнал я ее, узнала и она меня. — Шу- лик провел рукой по бороде, скосил глаз в сторону внимательно прислушивавшейся Котляровой. — «В чем дело, Шулик?» — спрашивает она меня. «Рука, — говорю, — Надя». «Покажи». Показал я ей. «Да у тебя рука того». Сделала она мне ванночку, наложила досточку. «Не разматывай только, — приказала мне, — а то все напортишь. Лопнула у тебя кость, потому и рука деревянная». Хотел я уходить и не смог, товарищ капитан. Свалил меня окаянный бок. И стыдно, букреевец- букреевец, но когда бок да еще рука… Все едино, думаю, не больше суток отваляюсь и туда опять, к пулемету…