Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Теперь я неторопливо вышагиваю — не студентишка в обтрепанной солдатской шинелишке, не одинокий, затерянный среди безбрежного города прохожий, — я солидно выгляжу, меня все знают, здороваются со мной с должным уважением. И утро сегодня славное: легкий морозец, вялое солнышко просачивается сквозь тонкие облака. Но забытое отчаяние, панический страх перед будущим вновь накипают в душе.
Тогда я нашел в себе силы, без жалости, круто переломил жизнь. Случайно подвернувшийся подъезд пединститута направил меня по новой дороге.
Я с ужасом бежал от того, чтоб не стать бездарностью, надеялся, что наконец-то отыскал себе место, пусть скромное, без славы, без почестей, но место, где смогу быть полезным людям. И вот теперь я снова убеждаюсь: нет, не убежал от собственной бездарности. Нельзя закрывать глаза!
Простая и жуткая арифметика приходит в голову. Урок — сорок пять минут. По десять, по пятнадцать учеников не уносят никаких знаний с моих уроков. Если сложить все потери вместе, то на каждом моем сорокапятиминутном уроке для людей, для общества, которому я служу верой и правдой, пропадает от семи до одиннадцати часов. За мой рабочий день потери нужно считать сутками. За всю мою непродолжительную работу в Загарьевской десятилетке пущены на ветер годы и годы. И если я дальше стану работать так, как работаю сейчас, то целые человеко-столетня по моей вине будут украдены у детей. Столетня!.. Страшна деятельность учителя-поденщика. Воинствующая бездарь в искусстве, пожалуй, не принесет столько вреда людям.
Рослый, массивный в своем новом добротном пальто, с независимо поднятой головой, уверенной поступью я двигаюсь по селу — воплощенная уравновешенность, наглядное благополучие. И никто из встречных, с которыми я здоровался как подобает доброму знакомому, не догадывается, что происходит у меня в душе.
Неужели кисти мои засохли?.. Неужели мне снова придется ломать жизнь? Невозможно это! Искать новое место, снова учиться и переучиваться — мне не двадцать два года, я уже обременен семьей, я врос в школу. Не так-то просто начинать жизнь сначала. И разве можно ручаться, что снова не произойдет такой же ошибки? Бросить школу, заняться чем-либо другим — верная гарантия стать законченным неудачником.
10Доступный способ узнать себя — трезво, честно, без снисхождений сравнить с другими. Люди, невнимательно приглядывающиеся к окружающим, не понимают не только других, но и себя в первую очередь.
Если на художественном факультете я сравнивал свои работы с работами своих товарищей, то теперь решил с пристальным вниманием присмотреться к урокам учителей нашей школы.
Во всем районе самым старым, а значит, и самым уважаемым учителем считался Иван Поликарпович Ведерников. Он больше сорока лет преподавал в школе.
Олег Владимирович Свешников, преподаватель математики в старших классах, выступал с докладами на семинарах учителей в области.
Учительница химии Евдокия Алексеевна Панчук славилась своим запальчивым вдохновением на уроках.
Много говорили об уроках физики, которые проводил Горбылев Василий Тихонович.
И вот в свободные часы я стал кочевать из класса в класс, с ревнивым вниманием слушал, как преподают другие.
Уроки Ивана Поликарповича, нашего школьного патриарха, были бесхитростно просты. Внешне все как в инструкциях, как в методических письмах, которые щедро нам присылались из облоно. Я тоже добросовестно придерживался инструкции, и тем не менее ученики слушали Ивана Поликарповича гораздо внимательнее, чем меня. Он преподавал историю. А походы Александра Македонского или восстание Спартака всегда воспринимаются с большим интересом, чем рассуждения о деепричастных оборотах. Сказывалась и многолетняя практика. С добродушно-хитроватой улыбкой в нужный момент Иван Поликарпович бросал какой-нибудь исторический анекдот: «А вот у Александра Македонского был конь…» И все до единого в классе настораживались: «А ну, что за конь?..» Кому не любопытно! Самый вид Ивана Поликарповича, внушительно высокого, насмешливо спокойного, украшенного благородной сединой, заставлял уважительно относиться к тому, что он говорит.
У Олега Владимировича строго рассчитана каждая минута, точные, выверенные, суховатые изложения и основа основ — непреложный закон: не усвоив вчерашнего материала, ни в коем случае нельзя слушать сегодняшний урок. Для повторения не жалеть времени. Серьезность и терпение, еще раз терпение — ничем другим, а только этим брал Олег Владимирович.
Евдокия Алексеевна, полная, низкорослая, с подвыщипанными бровями, очень заурядная на вид женщина в темно-синем костюме, который стал чуть ли не униформой для сельских учительниц, со страстью и запальчивостью любила свой предмет. У нее ни особых подходов, ни точно разработанных планов, ни расчетов во времени, а просто страсть — буйная, напористая, ошеломляющая ребят. В школе с улыбкой передавали, что как-то, рассказывая о таблице Менделеева, Евдокия Алексеевна вгорячах вскочила ногами на стул и, возвышаясь над изумленным классом, громоподобно ораторствовала. Тут уж волей-неволей будешь слушать даже тогда, когда речь учительницы непоследовательна, растрепанна, хаотична.
Но больше всех меня поразил урок Василия Тихоновича…
Степан Артемович и его правая рука, наш завуч Тамара Константиновна, рослая, полнотелая, с тяжелым пучком волос на твердой шее и горделивой выправкой римской матроны, в один голос заявляли на педсоветах, что я достойный подражания учитель. У меня при проверках оказывались самые добросовестные планы, без напоминаний, в нужный срок я представлял обстоятельные отчеты, никогда не жалел своего времени, занимался после уроков с отстающими, и количество «двоечников» по моим предметам не превышало допущенной нормы. Василий же Тихонович отчеты подавал с запозданием, планы уроков подсовывал такие, от которых Тамара Константиновна морщила свое белое лицо:
— Что вы тут понаписали? Вы читали методическое письмо, которое мы недавно получили?
— Прошу прощения, не мог осилить, — дерзко отвечал физик.
Ему прощали дерзости, но не выражали к нему и особого расположения. Я был на виду, Василий Тихонович ходил в непризнанных. Мы не испытывали друг к другу особых симпатий.
Василий Тихонович не произнес обычных слов: «В прошлый раз мы проходили…» Он никого не вызвал к доске, молча расставил на столе спиртовку, металлическую подставку, стаканчик, поднял голову и начал урок как-то в лоб, с неожиданного вопроса:
— Шофер оставил на морозе свою машину, ушел спать и не слил воду из радиатора. Кто скажет, что может случиться с машиной?
Несколько рук поднялось над партами.
Вместо обычного преподавания, когда учитель рассказывает, а ученики чинно слушают, между ними и учителем начался разговор. Никаких изложений, только вопросы, простые, житейские. Кто из ребят не интересовался машиной, кто из них не крутился вокруг шоферов! Замерзающая вода разрывает чугунную рубашку мотора — это так понятно, что не надо заставлять себя слушать. Идет беседа.
Василий Тихонович, высокий, узкоплечий, со смуглой кадыкастой шеей, направляя свой горбатый нос то в одну, то в другую сторону, неистощим на неожиданные вопросы:
— А что, если вместо воды налить в радиатор парафин, из которого делают обычные свечки? Разорвет он или не разорвет радиатор на морозе? Кто скажет?
Я бы сам не сумел ответить, что случится, если в радиатор машины налить расплавленный парафин и дать ему замерзнуть.
— Васильева, к столу! Расплавь парафин и остуди. Может, твой опыт поможет нам решить этот вопрос. Занимайся, а мы тем временем вспомним, что проходили на прошлых уроках.
Васильева возится у стола, в классе начинает пахнуть оплывшей свечкой. Василий Тихонович продолжает бросать вопросы.
Я сидел и испытывал чувство, похожее на то, какое появлялось у меня, художника-неудачника, перед развешанными по стенам музеев закатами Рылова, сумрачными этюдами Остроухова. Все просто, все понятно, но почему сам я не могу этого сделать? И досада, и горькая зависть, и страх за самого себя: кисти мои засохли…
11Я бросился спасать самого себя. Те дни, когда я писал натюрморты, составленные из консервных банок и луковиц, не научили меня живописи, но, должно быть, приучили к усидчивости. Через межбиблиотечный абонемент я выписывал книги: Ян Коменский, Гельвеций, Ушинский. Я ворошил педагогические журналы, исписывал толстые тетради выкладками, конспектами, собственными соображениями.
До сих пор я считал себя знающим педагогом: как-никак окончил институт. Теперь же моим институтским профессорам, некоему Никшаеву и его вечному оппоненту Краковскому, наверно, частенько икалось. Какого черта эти два эрудита в течение нескольких лет переливали передо мной свои собственные пустопорожние идейки! Почему они не ознакомили меня с тем немногим, что делается у нас сейчас в педагогике? Мне теперь приходится перерывать целые кипы журнальных статей, чтобы натолкнуться на что-либо полезное. И я рылся с упрямством человека, видящего в этом свое спасение.