Новый посол - Савва Артемьевич Дангулов
До Клементовского оставалось еще минут двадцать, и она возобновила чтение. Голос не отразил тревоги, хотя тревога была. Да есть ли на всю степь еще балка-расщепиха? Одна такая балка. Правда, расщепихой она становится дальше, разветвляясь на три русла, но от этого Ирине не легче... На Клементовском они сходили вместе и шли степью те три километра, что надо было пройти до ее дома. Необыкновенные три километра. Дорога шла хлебами, которые к концу июня поднялись Иринке по грудь. Хлеба да звезды — это и есть дорога к Белому Колодцу. Холодная тьма натекала в балки, она отстаивалась в кюветах, скапливалась в выкошенных местах. Она была ощутимо студеной, эта темь, от близости пруда, что открывался справа за курганами. Казалось, оттуда и потягивало ветерком.
Когда дорога скатывалась в балки, ее и в самом деле заволакивало тенью. Даже смешно как-то: будто свет звезд именно тут оказывался на ущербе, его не хватало, чтобы высветлить дно балки. В такую минуту она припадала к его плечу, точно искала защиты.
— Будешь идти одна, перебегай балку — закрой глаза и беги! — сказал он, смеясь. — Главное, перемахнуть балку...
— Ходила же до тебя... не пугай! — Она поднимала на него глаза, полные страха.
— А я не пугаю!..
Даже как-то не верится: да есть ли он в природе, этот Фусик! Человек склонен искать необычное. Без него, без этого необычного, было бы скучно жить. Если его нет, надо выдумать. Вот и выдумал человек Фусика... Ходит-бродит по высоким хлебам — на добрых людей страх наводит!
Они добрались до балки и пошли тише. Не сговариваяь. Хотели идти быстрее, а пошли тише. Балка была похожа на вмятину. Ее склоны были медленно покаты. Даже не очень понятно, когда дорога начинала уходить под гору, а когда принималась забирать в гору. Может быть, поэтому пшеничное поле не остановилось перед балкой, оно выстлало ее пологие скаты. И росла тут пшеница напропалую. Видно, влаги было больше, чем везде, поэтому росла так. Была и выше, чем везде, и гуще. И казалось, больше напитана теменью.
— Если бы можно было перелететь — перелетела... — сказала она и не утаила шепота — тут голос звучал громче.
— А ты перелети, — ухмыльнулся он.
— Нашел где шутить, — сказала она и прибавила шагу, однако не забыв оглянуться. Ей показалось, что здесь звездное небо ярче, чем наверху. И звезды рассыпались по небу как-то четче. Каждая звезда сама по себе. Но от этого здесь не было светлее.
— Эй, ты... Фусик, выходи на дорогу, может, поканаемся, может, сшибемся, а? — вдруг произнес Гоша, произнес внятно, а когда оглянулся, ее и след простыл.
— Тю... спятил! — крикнула она ему с горы.
Он засмеялся, неторопливо взбираясь на гору.
— А вдруг и в самом деле он где-то тут — самый бы раз помочь мне, а ты дала деру!..
— От этих твоих шуток сердце к горлу поднялось...
Не просто было после этого наладить разговор.
— Вот маме полегче станет чуть-чуть, заберу тебя на кирпичный... — сказал он неожиданно: видно, все, что он собирался сказать, в нем копилось долго, поэтому было так весомо, так существенно.
— Ты видишь: светится бирюза? — сказала она. — Видишь? — Она сняла с пальца колечко с бирюзой и поднесла к его глазам. — Светится, светится!.. — Это колечко подарил ей он — в ответ на то, что он сказал сейчас, она готова была повторять бесконечно: «Светится! Светится!..
Гоша жил на кирпичном. Он, этот кирпичный, кажется, стоял в степи и был обвит дымами, красными, под цвет кирпича, — по крайней мере, так казалось Ирине. Дым перекрасил травы в красный цвет и иссушил деревья... и это виделось Ирине. Была бы воля Ирины, она бы приняла Гошу в Белом Колодце, хотя Белый Колодец не ближний свет и лег он за балкой, которую в этакую темь не просто перебороть.
— «Заберу»!.. А я, может, не пойду!
— Пойдешь!
Она остановила Гошу, уперла кулаки в его грудь. Вот это да: не грудь — валуны, обкатанные быстриной. И гладки, как камень, полированный быстрой волной, и тверды. У него явно больше силы, чем надо человеку. Да и с виду громоздок — весь в буграх. Не был бы таким бугристым, пожалуй, и в походке был легче. Не ходил бы вот так, расклещив руки. Не поводил бы плечами. Не раскачивался бы с ноги на ногу. Бывают же такие люди: не успел на свет народиться — и стал богатырем. Он, говорят, на этой своей станции товарной мешками с мукой играет, как мячиками. Вот так наиграется за день, а потом доберется до вагонной скамьи и спит. «Ты читай, читай, я все слышу!..» И вправду не поймешь, спит он или нет. Дыхание невнятно. Как у ребенка. «Ты читай, читай...» Поднесешь руку к его волосам — рука мукой напитается. Да и тело мукой попахивает, особенно когда сон разогреет... Любит слушать. Быть может, потому, что сам говорит мало. Она думала: почему так? Да не потому ли, что вся нагрузка на руки и плечи? Отвык говорить. Отвык или не приучил себя?
Вот вопрос: почему малоречив? От робости? Вон какой он сильный и смелый, наверно... Откуда же тут взяться трусости... Но робость — не сестра трусости. Робким быть не зазорно... Нет, нет, почему же он малоречив? Мыслей не богато? Не умеет видеть? Чувствовать не умеет?.. Тогда почему добрый такой? Откуда доброта? Она, доброта, не вызреет на пустом месте... Не могут быть оба молчунами. Из двух один обязательно должен быть говорящим... А может быть, тут иное? Нет, сколько человек будет жить, столько и будет ломать голову: почему, по какой такой причине ему вдруг становится люб другой человек? Вот Гоша однажды сказал ей: «Ты моя... золотоголовка!» Так и сказал — «золотоголовка», хотя, наверно, хотел сказать «червонная», а может быть, просто «рыжая». Говорят, есть мужики, которые страсть как любят рыжих. А может, все дело в этих Иркиных колокольцах? «Ты моя... хохотунья! — приметил он в другой раз. — Что бы я делал без этих твоих колокольцев?» Слыхали