Валерий Бирюков - Всего три дня
— Поздняков, ну-ка подь сюда! Живо! — зычно позвали от колонны, и офицеры оглянулись.
— Гвардии прапорщик Песня, наш автотехник, — пояснил Авакян и засмеялся. — Тишина, сейчас спектакль будет. Ох и задаст же он кому-то!
— Не кому-то, а твоему Позднякову, Алик! — насмешливо поправил его Мирошников. — Что-то опять натворил. Ты бы ему няньку прикрепил, что ли. Вгонит он в гроб бедного Песню.
Левый ус посерьезневшего Авакяна нервно дернулся. Темные его глаза сузились. Весь вид его в это мгновение говорил, какого перцу задал бы он сам провинившемуся, который опозорил его перед командиром. А заодно, будь его воля, и прапорщику, чтобы не вылезал некстати.
— Вот так и бывает, Али Гасанович, когда пытаешься сам везде успеть, — без всякого злорадства, скорее, с сожалением подвел итог представлению подполковник Савельев. — Бегали, бегали, а Позднякова просмотрели.
А майор Антоненко лишь удивился про себя, с какой быстротой меняется настроение комбата-два. И еще тому, что все выходит не так, как думалось. По мелочам, правда, но все же…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Пятилетним мальчиком бродил Николай по разоренным гитлеровцами украинским селам, держась за руку дряхлого деда Герасима, и просил милостыню «христа ради», выпевая слова высоким, тонким и печальным голоском. Родных он не помнил, дед Герасим рассказывал, что подобрал его возле дороги, на которой был разбросан взрывами бомб обоз беженцев. И с той поры они бродили вместе. Дед крутил на невесть где добытой, древней, как он сам, шарманке какие-то прыгающие и жалостливые мелодии, а мальчишка вторил им. Сердобольные люди делились последним: клали в протянутую грязную ручонку кто ломоть хлеба, горьковатого от примешанной лебеды, кто вареную картофелину, а кто и тонкий желтоватый кусочек сала.
А когда дед умер, мальчишку определили в детский дом. Никаких документов, разумеется, при нем не оказалось, и дали Николаю отчество по имени деда — Герасимович, а за голос его певучий придумали фамилию — Песня.
С той поры прошло много лет, тонкий голос давно превратился в густой бас, а худенький мальчишка стал крепким, кряжистым мужчиной, но Николай, словно оправдывая свою фамилию, выступал с сольными номерами в художественной самодеятельности. И когда учился в школе, и когда служил в береговой артиллерии, и когда поднимал казахстанскую целину, и когда вновь вернулся в армию на сверхсрочную службу. Правда, последний год его никакими силами нельзя было вытянуть на сцену. Все испортил ефрейтор Денис Шемастин, который пришел в армию с третьего курса консерватории и возглавил дивизионную самодеятельность, — он без деликатного подхода, напрямик, заявил прапорщику, что голос у него плохо поставлен, и предложил заниматься. Самолюбие Николая Герасимовича было слишком задето, чтобы он согласился на такое.
И вообще гвардии прапорщик Песня был человеком с крутым характером, не признающим ни в чем ни компромиссов, ни уступок. Попасть ему под горячую руку никто не рисковал, но и угадать, когда он бывал сердит, еще никому не удавалось. Песня, как говорили в дивизионе, заводился с пол-оборота, стоило ему заметить хоть малейшую бесхозяйственность, любую небрежность. Тут уж пощады не жди. Но и обид на него не таили, потому что Песня был отходчив. Впрочем, без дела он голоса не повышал и даже в гневе был справедлив. И только он да еще его жена, тоненькая и гибкая, как ивовая веточка, женщина, — лишь они двое знали, как мучительна для него каждая вспышка.
Однажды летом в совхозе, где они работали, загорелся участок пшеницы, и Николай первым бросился в пламя на своем тракторе, опахал этот участок, отсекая огонь от всего поля. Спас пшеницу, а на память о том дне остались золотые часы, которыми его наградили, и латки наживленной кожи. И стоило прапорщику разволноваться, как она точно огнем наливались, жгли все лицо.
Сейчас, глядя снизу вверх на худого, долговязого Позднякова, прибежавшего на его зов, Песня сдерживался из последних сил, старался говорить спокойно, хотя в груди все клокотало от негодования. Он мог простить всякий промах подчиненного, допущенный по незнанию, неопытности, ругая только себя за то, что вовремя не помог солдату. Но халатность и лень истреблял беспощадно. А Поздняков страдал, по твердому убеждению прапорщика, именно этими пороками. Сейчас он забыл замерить уровень масла в своей машине, а его-то осталось совсем на донышке.
— Намаялся? Тяжко було, га? — участливо спросил Позднякова Песня. — А тягач — он железный, все выдержит. Что с ним сдеется? Верно говорю? Лень-матушка заела, га? А стыд твой где? Совесть?!
Песня стоял перед понурившимся солдатом, заложив руки за спину, сжимая их до боли, чувствуя, как приливает кровь к лицу и как начинают гореть шрамы.
Вечные истории с этим Поздняковым! Четыре месяца служит, и все время приходится его носом тыкать. У самого ни о чем заботы нет, лишь бы день до вечера прожить. Не доглядишь — жди неприятности. С прошлого выезда в пустыню (всего две недели назад!) его машину притащили на прицепе: ухитрился всю дорогу ехать на первой передаче — доконал тягач. Пришлось дневать и ночевать в автопарке, перебирая двигатель, потому что в любой момент могли начаться полковые учения. А ему как с гуся вода — опять чуть не преподнес аккордную работку. Непробиваемое безразличие!
— Интересуюсь, шо бы ты сказав, если бы тебе в столовой на завтрак порцию масла не дали? — Волнуясь, прапорщик, сам того не замечая, мешал русские и украинские слова, неправильно делал ударения. — Небось требовав бы: отдайте, шо мени положено, га?
Песня качнулся с пяток на носки, обратно, разжал руки за спиной. Терпению его пришел конец, он возвысил голос:
— Требовав бы! А машина — она бессловесная! Не могет она кричать. Она мовча загнется без этого масла! И будем мы с тобой знова в степу куковать, як тогда! А батарея без орудия останется: шо ворог не сможе, то ему Поздняков подаруе!
И тут последовала продолжительная тирада, в которой выплеснулась вся ярость прапорщика, его презрение к людям, которые народного добра не берегут, себя жалеючи, потому что лень раньше их на свет родилась.
Прапорщик Песня знал, что за эти слова может достаться ему самому, поэтому произнес их хоть и зло и с чувством, но не очень громко и внятно, доводя до Позднякова только основной смысл. Весь гнев его нашел в них выход, и сразу стало легче.
Однако Песню услышали. Майор Антоненко возмутился, что никто не одернул автотехника, и решил вмешаться сам. Отойдя в сторону, крикнул:
— Товарищ гвардии прапорщик, ко мне!
Песня повернул голову на короткой шее, кивнул. Он догадался, что взбучки но избежать, но торопиться не стал. Сначала завершил свою беседу:
— Шоб через минуту картэр до уровня залив! А ще таке побачу — пеняй тогда на себэ! Иди сполняй!
Поздняков послушно полез в кузов за канистрой с маслом, а Песня, немного косолапя, подошел к майору Антоненко и добродушно спросил:
— Звалы?
Лишь в эту минуту, когда прапорщик стоял перед ним, майор Антоненко заметил на его гимнастерке «Золотую Звезду» с серпом и молотом и от неожиданности на мгновение растерялся: «В самом деле, золотой народ у Савельева! И где только раздобыл этого героя? Теперь понятно, откуда такая независимость и такое потворство! Ну, у меня этот номер не пройдет!»
— Звалы? — добродушно и терпеливо переспросил Песня, давно привыкший к почтительному изумлению людей, впервые видевших его награду.
Его многие спрашивали, с какой стати он, Герой Социалистического Труда, вдруг пошел на сверхсрочную. Отвечал он обычно кратко: «Захотелось!» — и тоном, не допускающим дальнейших расспросов и рассуждений насчет того, где бы он принес больше пользы. Но осенью шестьдесят второго, когда начались кубинские события, он долго и обстоятельно доказывал райвоенкому, что «не могет сиять хлиб, когда такая кутерьма в мире творится».
Молчание нового командира давало надежду на снисхождение, и, ожидая его ответа, Песня рассчитывал, что все обойдется на этот раз.
— Да, вызывал, — ответил наконец майор Антоненко. — Докладываете не по уставу, товарищ гвардии прапорщик!
— Виноват! — Желтые глаза Песни хитро блеснули из-под белых коротких ресниц. — Гвардии прапорщик Песня по вашему приказанию явился! — оглушительно гаркнул он и вытянулся в струнку, согнав с обветренных, потрескавшихся губ насмешливую улыбку. Казалось, он был весь внимание, ел глазами начальство. Но во взгляде явно таилась усмешка: батя тоже не спускал ему срывов, но начинал по существу, а не с напоминания строевых приемов.
— Немного получше, — сказал Антоненко, еле сдерживаясь, чтобы не одернуть прапорщика и за это ерничание. — А теперь объясните мне, почему вы, с такой поэтической фамилией, ругаетесь как сапожник?