Михаил Стрельцов - Журавлиное небо
Юнович остановил ее и спросил, где колхозная контора.
У девушки был чистый и приятный голос и что-то нежное во всем облике. Объясняя, она по-детски морщила лоб, сняла зачем-то рукавичку и мяла ее в пальцах.
— Так вы найдете теперь? — спросила она.
— Контору? Найду как-нибудь… Спасибо.
— Нет, идемте, я вам лучше сама покажу…
И они пошли. Разговорились, и вскоре Юнович уже знал, что девушка эта учительница, что зовут ее Валя, работает здесь второй год, а сама из города. Скучно ли ей одной в деревне? Молодежи здесь, правда, маловато. Фильмы в клубе крутят старые, но можно и второй раз посмотреть. Только вот много работы в школе, да еще лекции, доклады. Она классный руководитель, и часто приходится ходить в соседние деревеньки — к родителям своих учеников. Будет ли перебираться в город? Еще не думала об этом. В городе устроиться трудно, надо, чтобы кто-то помог, а просить она не умеет, да и не хочет. Там, в городе, у нее сестра, мама… Мама зарабатывает мало, потому что работает уборщицей, а сестра учится в институте. Если и устроится в городе, вряд ли ей дадут много часов, а ведь помогать надо матери и сестре. У колхозной конторы они распрощались. К человеку, о котором «смело можно написать подвальный очерк», Юнович опоздал: очерки о нем уже писали. Разложив перед собой газетные вырезки, человек заученно пересказывал их, а Юнович не останавливал его, записывал, хотя записывать и не стоило бы: что должны делать и даже думать герои плохих очерков, Юнович знал и сам. И вот теперь этот совсем незнакомый и, может, даже интересный человек рассказывал о себе словами, чужими и блеклыми, придуманными в минуту бескрылого вдохновения каким-то незадачливым журналистом. Юнович, однако, записывал. «Газете нужен очерк, — утешал он себя, — написанный лучше или хуже, но написанный в срок». Юнович торопился, записывая, потому что время подгоняло — надо было возвращаться в редакцию.
А через неделю, когда напечатали очерк, Юнович простить себе не мог, что написал его. Писать надо было о ком-то другом. Может, даже о Вале. Или не писать совсем.
…Серое пасмурное утро было за окном, и Юнович расхаживал по редакционному кабинету.
А на вокзале стоял автобус — он был далеко, но Юнович видел этот автобус, словно бы смотрел на него. Автобус был пуст, безмолвен, и о холодные бока его бились паровозные гудки, перезвон трамваев, рокот моторов. Под его колесами лежали пространство и время. Вот зайдут в него люди, автобус тронется, и ему станут подвластны дальние поля, дороги, тихие гостиницы в глубинных городах и новые люди, а более всего — его, Юновича, надежда забыть о недавней досаде, живущей в нем со дня последней поездки, взять да и начать все заново…
Безлюдный, безмолвный, автобус стоял на вокзале.
На столе зазвонил телефон, Юнович подошел, снял трубку. Голос редактора скупо и с нажимом предложил:
— Зайди.
Трубка смолкла, потом что-то щелкнуло в ней. Надо было идти. Юнович снял пальто. На вокзале стоял автобус — он ожидал, — и защемило сожаление, что сегодня Юнович больше не будет раздумывать об автобусе…
В приемной он медленно тушил папиросу. Секретарша усмехалась, а потом с притворной серьезностью погрозила редакторской двери кулаком. Но было не смешно. Юнович вошел…
Откинувшись на спинку кресла, редактор смотрел в окно. И не пошевелился, не повернул головы, когда Юнович вошел, — сцепленные руки лежали на коленях. Ничего нового — все Юновичу было знакомо. Нудным и ровным голосом редактор произнес:
— Наде организовать выступление директора льнокомбината. У них там хорошая самодеятельность… Садись.
— В какой номер?
— В очередной.
Редактор все еще смотрел в окно.
— Выступление директора давали уже другие газеты, — сказал Юнович.
— Наша газета тоже «другая». Что еще?
Редактор по-прежнему смотрел в окно.
— А если директор, — почему-то начал волноваться Юнович, — не умеет писать. Делать за него?.. И вообще…
— Можешь нанять кого-нибудь — дело твое.
Редактор любил юмор. И вот обычная человеческая слабость становилась силой, выстоять перед которой никто в редакции не мог. Но сегодня Юновичу почему-то не хотелось отступать. Он сказал:
— Мне кажется, лучше дать выступление кого-нибудь из самодеятельности. Или репортаж. Будет интереснее, и не повторим… другие газеты.
— Будет интереснее, если тебе перестанет казаться… Делай.
Редактор смотрел в окно. Продолжать разговор не было смысла. Юнович встал. «Чудак, — подумал он, глядя на редактора, — не хочет даже усмехнуться. Сидит как Будда… Напускает на себя суровость… Нет, старик, дело у нас так не пойдет». Юновичу отчего-то было жаль редактора.
В приемной снова улыбалась секретарша — он молча прошел мимо нее. В конце коридора показался заведующий отделом информации — Юнович поспешил в свой кабинет. Закурил, набрал номер телефона: неестественно плавный женский голос объяснил, что директора на комбинате нет, но, возможно, скоро будет. В телефонной трубке было слышно, как стучала машинка. Сказать, чтобы ждали корреспондента? Еще решат, что приедет по критическому сигналу, и тогда вовсе директора не найдешь.
— Кто это у телефона? — спрашивала женщина.
Юнович положил трубку.
Ничего еще он не решил, когда вышел на улицу. Было пасмурно — туман не рассеялся, — спешили пешеходы, автобусы ехали с запотевшими стеклами. По одну сторону улицы горели фонари, у пивного ларька неподалеку от редакции толпились мужчины. Юнович не спешил. Некоторое время стоял на мосту, глядел на реку — лед у берега был серый, с налипшим снегом, а посредине реки темнела вода, и галки ходили по льду у самого края воды. Юнович пошел дальше; многолюднее стало на улице, у магазина продавали пирожки и яблоки — от пирожков шел парок, а на яблоках был иней. У кинотеатра захлебывался давнишней песенкой репродуктор. Юнович направился к кассе и купил билет…
Фильм был старый, заграничный, зал помалкивал; со спокойной заинтересованностью Юнович наблюдал чужую, далекую, ограниченную полутора часами жизнь. И было море — красивое в утренней дымке и томительное, разомлевшее в полуденный зной. И бронзовые лица рыбаков были, и улыбки на лицах — скупые, сдержанные; и были еще он и она, счастливые, но он собирался в большой город за еще большим счастьем, и с надеждой и тревогой смотрела на него она… И был город — была суета машин, были рекламы, бары, встречи с женщинами, мимолетные, как брошенное на ходу «хелло!», — и вот однажды на рассвете после веселой ночи он возвращался домой, а на углу улицы стояла она, и взгляды их встретились, но он не узнал ее: ему хотелось спать, а говорить с незнакомой женщиной не было охоты. Он пошел, а она смотрела ему вслед, и в глазах ее, как прежде, снова были и тревога и надежда… Фильм заканчивался, и звучала мелодия, робкая и грустная, как воспоминание о несбывшейся надежде… Вспыхнул свет, заскрипели стулья, открылись на улицу двери — жизнь, чужая, далекая, ограниченная полутора часами, кончилась. Люди выходили из кинотеатра. Юнович закурил. На другой стороне улицы он сел в автобус.
В автобусе было тесно, кондукторша откуда-то с передней площадки предлагала билеты. Плотно сжатый со всех сторон, Юнович стоял лицом к окнам, держался рукой за металлическую спинку сиденья. Перед ним женщина с девочкой на коленях листала детскую книжку, показывала рисунки.
— А это что? — спрашивала девочка. — Это птички? Мама, какие это птички?
— Снегири.
— Снежири?
— Нет. Надо говорить: сне-ги-ри!
— Ну, мама, я и говорю: снежири!
И Юнович смотрел в книжку… Ах, какие звонкие, красногрудые, желтобокие, словно яблоки, были там снегири! Какая далекая и уже полузабытая сказка детства. И зачем девочка спрашивала о снегирях у мамы, лучше бы спросила у него. Он бы… Он рассказал бы про дрова, которые трещат в печи, про окно, розовое от утреннего солнца; окно заиндевело, сделалось как картина от морозных узоров, и на одном стекле едва светится синяя впадинка — там, где вчера он дышал на стекло. Вчера. А сегодня утро, узоры в окне розовые, и он обувается на низкой лавочке, обкручивает ногу теплой, подсохшей портянкой, сует ее в теплый, тоже согретый на печи, бурочек — ему приятно, радостно, и он посматривает на полотняную торбочку, висящую на стене, а в торбочке той книжка, самодельная тетрадь и карандаш цветной, круглый, с толстым сердечком, от него такой красный след на бумаге! Карандаш купила вчера мама: получила за отца первую пенсию. Мама плакала вечером, а дед напился, проклинал соседа, который в первый же год войны притащился с фронта домой, будто по ранению, да так и остался дома, даже в партизаны не пошел. Бабка же всхлипывала, поглаживала рукой по едва отросшим на голове внука волосам, но он вырвался из рук бабки, забился в угол на печи и тихо, чтобы не слышали, плакал там. Это было вчера, а сегодня сквозь розовые узоры глядело в избу солнце. И радостно было: мама велела сбегать во двор по дрова, как только он обуется. И он побежал… Ах, какое стояло утро! Красное, спокойное, повисло в небе солнце, прямой дым шел из трубы, на снегу лежали розовый от солнца отблеск и синие от дыма тени.