Сигизмунд Кржижановский - "Возвращение Мюнхгаузена". Повести, новеллы, воспоминания о Кржижановском
В этом не было никакой боли, даже обеспокоенности. Была просто скука. Точнее: скуки. В одной книге конца XVIII века я прочел как-то о "скуках земных". Вот именно. Много их, скук: есть вешняя скука, когда одинаковые любят одинаковых, земля в лужах, а деревья в зеленом прыще. А есть и череда нудных осенних скук, когда небо роняет звезды, тучи роняют дожди, деревья роняют листья, а "я" роняют себя самих.
В то время я жил не в Вашей, виноват, нашей, комнате № 24, а в ненумерованной комнатке малого, в пять окон, провинциального флигеля. Стекла были в дождевом брызге. Но и сквозь брызг было видно, как деревья в саду, под ударами ветра, мерно раскачиваются, точно люди, мучимые зубною болью. Я сидел обычно в разлапистом кресле, среди своих книг и скук. Скук было много: стоило закрыть глаза и насторожиться - и было слышно, как тихо ступают они по скрипучей половице, лениво волоча обутые в войлок ступни.
И целые дни от сумерек до сумерек я думал о себе как о двояковогнутом существе, которому ни вовне, ни вовнутрь, ни из себя, ни в себя: и то и это - равно запретны. Вне досяганий.
А иногда и я, как дерево, мучимое ветром, мерно раскачивался меж дубовых ручек кресла в ритм нудным качаниям мысли: тем, мертвым, маячила мысль: хорошо. Чуть закостенели - сверху крышка: поверх крышки - глина: поверх глины - дерн. И все. А тут - как закачался на дрогах, так и повезут тебя, так и повезут с ухаба на ухаб, сквозь весны и зимы, из десятилетий в десятилетия, неоплаканного, ненужного.
Когда я думаю сейчас о тогдашнем своем состоянии, я никак не могу понять, как какой-то пустяковый и нелепый случай со стекляшками мог так сильно задеть и вышибить из привычной укатанной колеи. Мне не совсем понятно, как могло душу, если тогда она еще была у меня, этакой пылинкой придавить и разбездушить. Но тогда я принял пустяк как некий предметный урок, преподанный мне моим "стеклистым придатком". Попытки проникнуть в мир, начинающийся по ту сторону моих двояковогнутых овалов и раньше были редки и робки. Теперь-то я знаю, отчего если формула natura horreat vacuum[1] опровергнута, то обращение ее - vacuum horreat natura[2] еще и не было под ударами критики. Думаю: оно их выдержит.
Так или иначе, я прекратил всякие попытки войти в свое вне. Все эти опыты с дружбой, эксперименты с чужим "я", порыванья дать или взять любовь надо было, думал я, забыть и отказаться от них раз навсегда. Я уже давно замышлял конструирование как бы сплющенного мирка, в котором все было бы в здесь, - мирка, который можно было бы защелкнуть на ключ внутри своей комнаты.
Пространство, рассуждал я еще в годы самой ранней юности, нелепо огромно и расползлось своими орбитами, звездами и разомкнутостью парабол в беспредельность. Но если вобрать его в цифры и смыслы, оно с удобством умещается на двух-трех книжных полках. Я давно уже предпочитал узкие книжные поля однообразным верстам земных полей; книжный корешок всегда казался мне умнее путаных рацей о каких-то "корнях вещей"; самое нагромождение этих вещей, окружавших глаз, казалось мне куда грубее и неосмысленнее тонких и мудрых сцеплений из букв и знаков, запрятанных в книги. Пусть книжные строки и отняли у меня половину зрения (55 %), я не сержусь на строки: они слишком хорошо умели быть покорными и мертвыми. Только они, эти молчаливые черные значки, и освобождали меня - пусть ненадолго, но освобождали от власти назойливых, вялых и сонных скук. Именно в это время я, заканчивая Институт востоковедения, целиком ушел в кропотливую работу над диссертацией "О букве "т" в тюркских языках".
Я и сейчас еще полон благодарности к маленькому двурукому "т" за все его хлопоты и помощь, какую оказало оно мне в мою черную бессветную полосу. "Т" водило мои глаза из лексикона в лексикон, вдоль длинных колонок слов, не давая ни на миг прорваться забытью; крохотная чернотелая буква ворошила для меня книжные пылины, показывала спутавшиеся абзацы старых глоссариев и сборников синтагм. Иногда она, пытаясь занять меня, играла со мной в прятки: я искал ее, кружа карандашом по строкам и вдоль книжного поля, пока крохотный значок не отыскивался среди иных букв и начертаний. Иногда я даже улыбался при этом. Да-да, улыбался. Но спутница моих досугов умела и больше - утешать: "Ведь "я" - это буква, - говорила она, - такая же, как и я. Всего лишь. Стоит ли о ней печалиться? Была и нет".
Помню, тогда я между делом, так, шутя, занялся филологией "я". Где-то у меня - в папке, если только не затерялись, - должны бы сохраниться тогдашние заметки. Но искать сейчас некогда. Цитирую по памяти (боюсь, неточно): "...у "я" изменчивый корень, но всегда короткая фонема. Я - ich - moi - I - ja - yo - ego - аз. Можно предполагать процесс укорочения, так называемое стяжение. Вероятно, последствия обычных речевых скороговорок. Впрочем, фонетически тут многое неясно. Кстати, при подсчете слова "ich" у Штирнера оказалось: под "ich" ушло почти 25 % текста (если считать все производные). Этак еще немного - и весь текст зарастет сплошным "я". А если обыскать жизнь, много ли в ней его?"
К сумеркам хлопотливое "т", умаявшись, ложилось обычно под книжную закладку, а я, не тревожа его больше и не зажигая огня, - маятником из угла в угол. И всякий раз мне ясно было слышимо, как в пустоту, с тонким и острым звоном, капля за каплей, - душа. Капли были мерны и звонки, и был в них все тот же знакомый стеклистый звук. Может быть, это была псевдогаллюцинация, не знаю: мне все равно. Но тогда я назвал этот феномен особым словом: психоррея. Что значит: истечение души.
Иногда этот мерный - капля за каплей - лёт в пустоту даже пугал меня. Я зажигал свет и прогонял и сумерки, и псевдозвук прочь. И сумерки, и скуки, и "т", и галлюцинации уходили: тогда-то и начиналось то последнее одиночество, ведомое лишь немногим из живых, когда остаешься не только без других, но и без себя.
Впрочем, был у меня некий другой, чужеродное что-то, нарушавшее мои черные досуги. Дело в том, что с довольно ранних лет меня стал посещать один странный примысл: 0,6 человека. Возник примысл так: как-то, чуть ли не в отрочестве, роясь в учебнике географии, я наткнулся на строку: "...в северной полосе страны на одну квадратную версту пространства - 0,6 человека". И глаз точно занозило строкой. Зажмурил веки и вижу: ровное, за горизонт уползающее белое поле; поле расчерчено на прямоуглые верстовые квадраты. Сверху вялые, ленивые хлопья снега. И на каждом квадрате у скрещения диагоналей оно: сутулое, скудное телом и низко склоненное над нищей обмерзлой землей - 0,6 человека. Именно так: 0,6. Не просто половина, не получеловек, нет. К "просто" тут припутывалась еще какая-то мелкая, десимметрирующая дробность. В неполноту - как это ни противоречиво вкрадывался какой-то излишек, какое-то "сверх".
Пробовал прогнать образ. Нет - цепок. И вдруг одно из полусуществ, которое я ясно видел с ближайшего к глазу квадрата, стало медленно поворачиваться ко мне. Я пробовал отвести глаза и не мог: будто срослись с пустыми мертвыми глазницами 0,6.
И нигде ни травинки, ни хотя бы обмерзлого камня, пятнышка; бездуновенен воздух, и сверху вялые рыхло-спадающие снежные хлопья.
С тех пор 0,6 человека повелось ходить ко мне в дни пустот. В мои черные промежутки. Это был не призрак, видение, сонная греза. Нет, просто так: примысл.
Сейчас, когда я пробую в возможно более точных терминах описать тот, скажем, несчастный случай с "я", о котором писано выше, мне помогают символы математической логики. Точка может быть отыскана в пространстве, говорят они, лишь при посредстве скрещения координат. Но ведь стоит координатам разомкнуться, и - пространство огромно, точка же не имеет никакой величины. Очевидно, мои координаты разомкнулись, и отыскать меня, психическую точку в беспредельности, оказалось невозможным.
Или еще яснее: учение о кривых знает такие мнимые линии, которые, пересекшись, дают реальную точку. Правда, "реальность" ее своеобразна: из фикций. Пожалуй, это-то и будет мой случай.
Так или иначе, но я не стал извещать ни "друзей", ни "знакомых", не стал выпрашивать ни у кого причитающихся мне "прискорбии" и, не заботясь о траурной рамке для своего имени, подумал лишь о том, как бы вернее и крепче включить мнимую психическую точку в сомкнутый квадрат моей жилплощади, подалее от глаз всех этих плохих математиков, не умеющих отличить реальное от мнимого, мертвое от живого. И родные, и знакомые, и даже друзья чрезвычайно слабо разбираются в неочевидностях: пока им не подадут человека в гробу - в виде этакого cadaver vulgaris[3] под трехгранью крышки, с двумя пятаками поверх глаз, - они все еще будут с тупым упрямством лезть к нему со своими соболезнованиями, расспросами и традиционными "как поживаете?".