Анатолий Тоболяк - Папа уехал
— Сашка тебя заждался. Но если к нему сейчас пойдешь, тете Вере обо мне ни гу-гу! Ни слова, понял?
Я сказал:
— Тут и дурак поймет, что вам тетя Вера сейчас ни к чему.
Все — ха-ха-ха! — а гиппопотамша суетится:
— Вот я тебе сейчас положу всего понемногу… винегрета… ветчины… любишь ветчину? — накладывает на тарелку и заглядывает мне в лицо — подлизывается.
Я хотел сказать: «Без вас прокормлюсь!», но тут папа вмешался:
— Он на кухне поест. Давай, Алексей.
Ну, ясно! Мог бы и не говорить. Я и без него знаю, что мое место на кухне или в другой комнате, или на улице. Оберегает меня — от кого? От самого себя, что ли? От своих приятелей? Как будто у них там чрезвычайные государственные дела решаются, проблемы войны и мира, про которые нам нельзя знать. А ничего же этого нет и не будет! Только хохот и пустая болтовня, красные лица да жующие рты, пока все в бутылках не кончится, а тогда, наверно, еще побегут в магазин. Вот что будет. Слабоумными станут, вот что будет. Языки начнут заплетаться, и у папы тоже, жалкий станет папа, слабый, дурашливый…
Опять, думаю, опять, опять! Зачем ему это? Я же пробовал однажды водку, лизнул и не мог отплеваться. Дрянь поганая она, мерзость, крысиная чума! Сволочь она, подлизавшаяся к моему папе! Что она ему шепчет? Чтобы он нас забыл, только ее, гадину рвотную, помнил? Что она ему обещает? Чем она его заманивает, моего папу?
Мне захотелось ворваться к ним и всех их разогнать, пока не поздно, пока он еще понимает, что я — Лёшка, его сын. Но не мог его опозорить, понимаете! И уйти уже никуда не мог из дома, потому что Светка и Сашка без меня обойдутся, а он, может быть, нет. Сижу, уши закрыл ладонями, чтобы смех не слышать, читаю во второй раз «Вешние воды», но на одной и той же странице толкусь.
А тут еще эта вбегает, в красной кофте.
— Лёша, дружочек, где у вас тут соль? Дай, пожалуйста.
Я даже головы не поднял.
— Возьмите.
— Ага, вот она! А ты почему не ешь?
Я посмотрел на нее как только мог, ненавистно, и говорю:
— А вам какое дело? Что вы ко мне пристаете?
— Ох! ох! — закудахтала. — Какой сердитый! — хотела меня по голове погладить, но только дотронулась, я сразу вскочил. Даже зубами клацнул от злости.
— Вы что, не понимаете? — говорю. — Вы что… А папа тут как тут — быстро вошел.
— В чем дело, Алексей?
— Ничего, ничего! — эта за меня заступилась. — Нервничает немножко. Нельзя спать на заходе солнца, дружочек.
И поплыла из кухни.
— Ты ей нагрубил? — спросил папа.
— А что она пристает!
— Слушай, ты брось. Это мои гости. Не так часто они у нас бывают. Я твоим гостям не хамлю. Имей уважение к моим! Понял?
— Понял. Папа!
— Что?
— Много у вас там еще осталось?
— Чего много?
— Бутылок.
— Это тебя не касается. Ешь. Сходи к Сашке, если скучно.
Я его за руку схватил.
— Папа, как не касается! Если тебя касается, то и меня касается. Ну, пусть они сами! Тебе зачем? Хватит тебе!
У него лицо дрогнуло, бородкой дернул. И сказал сердито:
— Лёшка, что за бабушкины страсти-мордасти? По-твоему, я хуже других?
— Нет, лучше, папа, лучше!
— Ну вот и отлично. Могу я иногда встряхнуться? Нельзя же все время постничать. Я в форме. И в таковой пребуду, малыш. Не беспокойся.
Улыбнулся легко, взъерошил мне волосы и пошёл вдоль стены очень прямо — от меня к ним, к друзьям своим, которым, наверно, поклялся сильней, чем нам с мамой.
«Здравствуйте, мама и Юлька, дедушка и бабушка! Письмо от вас получили. Новостей у нас нет. Погода хорошая. Еще тепло. Я, правда, простыл и два дня не ходил в школу, но сейчас уже поправился. В квартире чисто.
Мама, рожай побыстрей и приезжай как только сможешь!
Лёша.Р.S. Это я, отец. Присоединяюсь. Мы соскучились. Лёшка, понимаешь, в бабье лето заангинил. Ничего. Я был сиделкой. Мы с ним понимаем друг дружку. Роди нам еще одного парня, ладно? Можно и девчонку. Не возражаем. Мы не возражаем. Лёшка и я. Мы не возражаем. Уж такие мы. Работаем и учимся. Беспокоиться не надо. Нет, не надо.
Юлька, собачонка, ку-ку! Твой отец с тобой разговаривает. Не балуйся. Будь маме помощницей. Мы с Лёшкой вас целуем. ЦЕ-ЛУ-ЕМ. ВСЕХ.
Леонид».ТЕЛЕГРАММА: МАЛЫШЕВУ ЛЕОНИДУ МИХАЙЛОВИЧУ ПРИГЛАШАЕТЕСЬ РАЗГОВОРА ТАШКЕНТОМ 10 ЧАСОВ МОСКВЫ.
Я пришел на переговорный пункт и предъявил эту телеграмму в окошко. Потом стал ждать. Всякие города вызывали. Я смотрел на карту, которая там висела, и представлял, как далеко-далеко в Ташкенте мама сидит около телефона и ждет, когда он зазвонит, а Юлька играет со своими куклами, а бабушка возится на кухне — готовит обед, а дедушки нет — он на своем заводе. Может быть, я думал, что-нибудь сломается, выйдет из строя — и разговор не состоится. Хотя бы сломалось что-нибудь! Хоть бы. Так мне хотелось.
Но вдруг радио объявило громко, на весь зал: «По вызову Ташкента, Малышев, шестая кабина». Я вскочил со стула. А оно опять: «По вызову Ташкента…». Я побежал и заскочил в кабину. Во рту у меня сразу пересохло, и я начал глотать слюну, чтобы голос звучал весело и звонко, и стал кричать в трубку:
— Алло! Мама! Алло!
И вдруг ее услышал рядом, словно она в соседней кабинке была, а не в Ташкенте за тридевять земель:
— Лёша, ты?
— Я, мама, я! Здравствуй, мама! — И пока она не успела опомниться, заговорил: — У нас все в порядке, мама. Все хорошо. Я учусь нормально. Папа работает. Все хорошо, мама. Погода очень хорошая. Папа не смог прийти. У него какое-то важное совещание. Слышишь, мама? Все хорошо.
— Как не смог прийти? — спросила мама. Голос у нее дрогнул. — Почему?
— Я же говорю тебе: у него какое-то совещание. Он никак не мог, понимаешь? Хотел, но не мог. Ты не подумай чего-нибудь, мама! Мама, слышишь? — кричу. — Мы питаемся хорошо, не голодаем. Деньги у нас есть. А вы как? У вас все хорошо?
А мама свое — страшным голосом, испуганным:
— Какое совещание? Что с ним? Говори правду! — Совсем рядом.
Я опять твержу: ничего, честное слово, ничего, какое-то важное совещание и все. Страшно вру, как гад последний вру маме, даже смеюсь, чтобы правдоподобней было, чтобы она там, за тридевять земель, поверила, как мы тут здорово, припеваючи живём…
— Как ты себя чувствуешь, мама? Как Юлька? Как бабушка с дедушкой? — кричу.
А она будто не слышит.
— Ты мне правду говоришь? Ты не врёшь, Лёша?
— Да нет же! Нет!
— А что за странное письмо он прислал?
— Почему странное? Ничего странного! (А сам думаю: не надо было посылать ту папину приписку…)
— Странное. Сумбурное.
— Да нет же, мама! Он просто шутил. Ты что, не знаешь, как он шутит? Лучше скажи, как у вас.
— Господи, Лёша! Ты мне врешь все. Я чувствую.
Ну, не верит, никак не верит! Как будто мы по видеотелефону разговариваем, и она наблюдает, что со мной творится, как я тут пляшу с трубкой и надрываюсь…
— Чем тебе поклясться? — кричу. — Чем хочешь, могу поклясться!
Она замолчала. Слышу — дышит. Потом сказала:
— Ну, хорошо. Все равно ничего не изменишь. — Таким безнадежным голосом, что у меня сердце резануло, как ножом. — На днях я лягу в больницу. Ты здоров?
— Здоров я! Что со мной случится, мама! Здоров я. Мы соскучились по тебе. Приезжай как только сможешь, ладно?
А мама безжизненно говорит:
— Да, да. Да, Лёша, да. Не надо было мне вообще тут оставаться.
И я чуть не закричал ей: «Конечно, не надо! Не надо было оставаться! Разве ему можно верить, папе? Он же совсем безвольный, папа! Он каждый день пьяный приходит, а вчера его рвало, он мучился, извинялся передо мной… а сегодня опять! Даже на работу не пошел, а сюда я его сам не взял, потому что он еле языком шевелит, понимаешь! На инвалида он похож, на паралитика несчастного, папа! Не надо было тебе оставаться! Не надо было!».
Но я ничего этого не сказал, чтобы маму не убить, чтобы тому — понимаете! — кто в ней живет, вреда не наделать, моему новому брату или сестре… Хорошо, что Юлька трубку схватила, а то я совсем распсиховался, все губы искусал, чуть не завыл, как собака, от маминого горя, несущегося ко мне через всю нашу страну.
Юлька смеялась и говорила, что они с бабушкой ходят на базар покупать дыни и виноград. Она… она сказала, что соскучилась. Такая маленькая. Ничего не понимающая. Сестренка моя, Юлька.
Потом мы с мамой попрощались.
Светка ждала меня в скверике напротив почтамта. Я не разрешил ей присутствовать при разговоре, вообще домой гнал, но она ни в какую — увязалась и все. И вот ждала в своем голубом пальтишке и беретике — тоненькая такая, длинноногая. Вскочила со скамейки и спрашивает:
— Ну что? Поговорил?
— Поговорил.
— Хорошо или плохо?
— Плохо. Она не поверила.
Мы пошли по центральной улице мимо красных рябин и белых берез. Светка взяла меня под руку, прижала мой локоть и заглядывает в лицо — жалеет меня. От ее жалости мне еще хуже стало, опять захотелось завыть, как собаке, на всю улицу… А тут еще свернули в переулок, а там около магазина стоит цистерна с пивом и эти самые (богодулами их у нас называют) толкутся. Они с восьми утра при любой погоде здесь дежурят. Стоят с кружками, обцеловывают кружки, как, наверно, своих детей никогда не целовали, жалуются друг другу, как им плохо, копейки считают, думают, что еще живы, сегодня еще выжили, думают, а сами на мертвецов похожи, некоторые даже землю не успели с себя отряхнуть… Видели их, наверно, в своих городах.