Михаил Жестев - Татьяна Тарханова
— Ты не перепутала? — усомнился Матвей. Но тут же бросился обратно к машине. — Пошли, товарищи!
Они столкнулись у калитки с Банщиковым. Он нес завернутую в газету толстую пачку фотооткрыток. Следователь спокойно взял пачку и передал ее Татьяне:
— Это, кажется, вам предназначено?
Банщиков рванулся к забору.
— Не сюда, — преградил ему дорогу следователь. — Придется вернуться в дом… Вот так, прошу.
В окно промелькнуло испуганное отечное лицо Чухарева. Но когда следователь вошел в дом, там никого не было.
— Сбежал, в отчаянии проговорил Матвей. — Как мы его упустили?
— Хозяин дома сам избрал меру пресечения, — сказал весело следователь и, нагнувшись, открыл вход в подпол. В темноте, скорчившись на ступеньке лестницы, трясся Чухарев.
Поздним вечером Матвей и Сухоруков сидели в парткоме, и Матвей рассказывал об обыске в доме Чухарева.
— Подпол на всю горницу, а там сразу два производства: фотооткрыток и патефонных пластинок. А пластинки выпускались на конвейере. Радиоприемник, магнитофон, пластинки. И что ни пластинка — заграница и джаз. Ну, и еще нашли копии писем: в редакцию и прокуратуру. Чухарев испугался, что дело Князевой может привести к его дому, и сам пошел в наступление. Мы об этом догадывались, но теперь, когда разоблачили Чухарева, это ясно... И все же я не уверен, что из всего этого сделают нужный вывод. Надо больше доверять честным людям, не судить о них по анкетам, а знать, кто чем дышит. Нам в нашей практической жизни не хватает человекознания. Мы хорошие социологи, но еще плохие психологи. И социальные типы у нас существуют иной раз вне человеческих характеров. Это неведение нам дорого стоило. И еще может дорого обойтись. Вот вам Чухарев. Я помню, как он грозился: рабочий класс из мужиков, он вам покажет. Это Чухарев раскрывал свое сердце, свои чувства. И раскрыл в подпольном производстве фотокарточек и воспроизводстве заграничной джазовой музыки. А по анкете у него все в порядке: из середняков, агроном, работал на комбинате, воевал. Вы уверены, что такой, как Чухарев, в трудный час будет на нашей стороне?.. Ну, ладно. А теперь один вопрос к вам, Алексей Иванович. В Мстинский район подобран председатель колхоза?
— Мы ждем вашего ответа.
— Тогда можете сообщить в горком — я согласен.
На следующий день Уля зашла к Сухорукову.
— Тебе Матвей рассказал о вчерашнем нашем разговоре? — спросил секретарь парткома.
— Мы вместе едем в Пухляки. Я беру расчет.
— И тебя не смущает, что придется жить в деревне, где знают твоего отца?.. Ну, в общем, ты понимаешь меня.
— Именно поэтому я и еду. И я хочу работать там, где все люди знают, откуда я, кто мой отец и кто я сама. Мне нужна ясность в жизни и ясность на душе.
Он посмотрел на нее внимательными, добрыми глазами. А ведь она вышла из чужой для него среды, скажем прямо, из кулацкой среды. И вот сейчас он думает о ней: как было бы хорошо, если бы все комсомольцы и даже кое-кто из тех, кто родился, вырос в что ни на есть рабочей семье, если бы они были все так идейны, дисциплинированны, принципиальны, как она. Откуда у нее все это? Задумывалась ли она над этим? Вряд ли! Ей, наверное, нравится, что она такая же, как все. Но не все такие, как она. Конечно, она воспитывалась советской школой, всей нашей советской жизнью. И все же... И тогда он подумал: она воспитывалась в нашей общей семье, но в этой семье она чувствовала себя приемной дочерью. И если иную родную дочь мы баловали, задаривали, то ее воспитали строго и справедливо. И, как часто бывает, приемная дочь сохранила на всю жизнь любовь и чувство благодарности к своей не родной по крови семье, а иная родная дочь оказывается совсем другой, она всю жизнь считает, что семья должна ее обслуживать, и покидает ее, не оставляя в своем сердце ни любви, ни уважения к ней. Это было открытие для Сухорукова, и, чувствуя необходимость сказать Уле что-то хорошее и доброе, такое доброе, чтобы она поняла, что она уже не приемная, а родная дочь партии, он проговорил:
— Только уедешь после того, как мы тебя из комсомола в партию передадим.
Сборы Матвея и Ули были недолги. Они уезжали, как уезжают по мобилизации, как на фронт. Без громоздких вещей, без долгих прощаний, чтобы сначала взяться за работу, а потом уже наладить свою жизнь. Близилась весна, близилась битва на полях. Накануне Улю приняли в партию, потом вечером она с Матвеем зашла попрощаться с Сухоруковым и посидеть часок у Тархановых. Вот и все проводы. Тихие, спокойные, без всякой торжественности, если не считать напутственного слова Игната Тарханова, для которого отъезд Матвея имел особое значение. Даже в лучшие минуты своей жизни он чувствовал себя неоплатным должником деревни. Хлеб он ест, а от земли ушел. И вот теперь он может считать свой долг хоть немного оплаченным. Василий не вернулся к земле, так Матвей едет в Пухляки налаживать жизнь. А Матвей за сына. И ничего не сказать ему в напутствие? Ну, как так можно! Но для такого слова нужен подходящий момент. И он наступил, когда Игнат пошел провожать Матвея и Улю в Раздолье. Они шли по широкой раздольской улице, той самой, которой он, Игнат, много лет назад положил начало, и под весенними звездами мартовской ночи, когда небо кажется необыкновенно прозрачным и высоким, когда из-под тающих снегов уже пахнет землей, Игнат говорил о том, что, наверное, много лет вынашивал в своем сердце.
— Хороший ты человек, Матвей. Настоящий человек! И люблю я тебя. Думаешь, я забыл, как ты меня от смерти спас? Не забыл и по гроб жизни не забуду. Дружбой нашей мы, так сказать, смерть попрали. Знаю, как в войну ты себя показал. Не всякому было под силу в первый год ее партизаном быть. Это не осенний листопад сорок третьего года. И многим ты заплатил за войну, от всякой сволочи пострадал. Недаром седой. В общем, так скажу. В сердце у меня ты вровень с Василием. А может быть, и родней. Я тебя научил, как землекопом быть, — это ты знаешь. А вот знаешь ли, Матвей, что и ты меня учил, как жить? Ну да это все к слову. А я тебе о другом хочу сказать. Не обижайся только. Не раз я о тебе думал. О твоей жизни думал. И чудится мне, что ты хоть по дороге идешь правильной, а все же вроде как обочиной, к стенке жмешься. Не как хозяин идешь, чего-то стесняешься, все думаешь: а так ли ступил? Выбрось ты это из головы! Хозяином чувствуй себя. Как я, как Василий, как Сухоруков. А сейчас, когда едешь в Пухляки, будь хозяином особенно. Тебя мужики любить будут. Ты мне поверь. Сам мужицкого рода и мужиков знаю. Они любят, чтобы человек их считал хозяевами и сам был таким. Ну, давай поцелуемся, сынок! Ежели что обидное сказал — прости. Но тебе, Матвей, всегда этой самой земли не хватало. Как хлеб посеешь, вырастишь его, сразу силу почуешь. А ты, Ульяна, береги мужа. Скажу по совести, хочешь обижайся, хочешь нет, а хотел бы, чтобы у моей Татьяны был муж не как твой брат Федор, а такой, как Матвей. Ну да ладно. Прощай и ты, дочка. Будьте счастливы!
Проводы по железной дороге суетны и лишены торжественности. Другое дело, когда машина подходит прямо к крыльцу. Тут нет звонков, тут после погрузки вещей вы имеете время войти в дом, помолчать в родном кругу и торжественно, не спеша попрощаться с провожающими. И главное, никто из посторонних не видит вашего расставания, проводы действительно становятся семейными, и если вы искренне опечалены разлукой, вам не надо за внешней веселостью прятать свою грусть, а если вы безразличны или даже довольны, что наконец расстаетесь с неприятным вам родичем, то нет необходимости на виду у посторонних людей скрывать, что вы с нетерпением ждете свистка паровоза.
Матвей и Уля покидали Глинск на присланной из колхоза автомашине. И хотя проводы были, как полагается, с водкой и без особой торопливости, и даже на минутку молча присели — Татьяне показалось, что их унесло весенним ветром. Только остался во дворе печатный след колес на снегу да ссадина на воротах, которые задел неосторожный шофер.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Они не были близки друг другу, и тем естественнее произошло их отчуждение. Началось оно после того, как Федор отказался помочь Белке. Он уже не представлялся ей воплощением силы, да и само представление об этой силе у нее изменилось. Сила не в том, чтобы уметь защитить самого себя. Ее настоящее проявление — в защите другого человека, независимо от того, угрожает ли опасность твоим близким или постороннему человеку. Вообще между ними установились какие-то странные отношения. Федор при каждом удобном случае разъяснял ей, что она не просто Татьяна Тарханова, а невеста завторготделом Федора Ефремова, и, как невесте видного работника глинского исполкома, ей полагается соответственно вести себя и всегда помнить о достоинстве своего будущего мужа. Это был какой-то особый домострой, соединявший в себе традиции старой деревни с правилами хорошего тона, вычитанными Федором из какого-то старого романа. И по этим правилам она должна была жить. Теперь она уже не могла одна пойти в летний сад или по пути с работы забежать в кино. Для всех таких общественных посещений Федор установил твердое правило: в сад, кино, театр они ходят только вдвоем. В связи с этим у него была даже своя философия, согласно которой в жизни семьи нужна дисциплина, как и на работе. По его глубокому убеждению, все семейные неурядицы происходят от нарушения дисциплины, и высшую мудрость семейного благополучия он видел в том, чтобы не давать спуска и не делать поблажек.