Аркадий Первенцев - Остров Надежды
— Родную ли? — Дмитрий Ильич с глухой тоской вчитывался в голубые растушевки океана, в более светлые, с меньшими глубинами, и густо-синие; там лежали котловины, куда не проникает ни луч солнца, ни человек, ни обычные обитатели морей.
Стучко-Стучковский перевернул несколько листов, приятно отдававших свои «земные» типографские запахи. Лицо штурмана выражало удовольствие, как при чтении интересной книги. Он листал не просто так, послюнив палец, а медленно, с чувством пространства; перед его мысленным взором проходили не сухие названия, а нечто большее, осязаемое его штурманской интуицией. И среди однообразных просторов ему некогда скучать. Куда проникнет ясновидящее радиоэлектронное око — это те самые точки счислимых мест, которые не позволят заблудиться и выведут точно к тому самому причалу, откуда, заклубив воду винтами, они ушли в дальний рейс.
— В Атлантике я чувствую себя как дома, — сказал он, задумавшись, — не хуже штурмана траулера. Немало походил по нашему соседушке. Только так и не обнаружил Атлантиды…
— Мечта не осуществилась?
— Э, нет, Дмитрий Ильич, не изловите. Не ищите переносного смысла. Действительно, шут гороховый, мечтал засечь Атлантиду. — Обратив внимание на унылый вид своего «штатного завсегдатая», погрозил пальцем: — Не хандрите. Это удовольствие разрешается на самом последнем отрезке. Когда ляжем на Скандинавию. После Ирландии, — указал на карте. — А пока держать хвост морковкой!
В штурманской можно было из первых рук получить самую надежную информацию. Путешествие в глубине без права заглянуть в штурманскую много потеряло бы из своих красок.
Ничто не предвещало осложнений в благополучно протекавшем походе. Командование подтвердило прежний маршрут. Организм сорокалетнего человека пока не бастовал. Старые раны не давали о себе знать. Доктор не оставлял Ушакова без своего внимания, так же как и остальные из экипажа. В каюту доктора были втиснуты аптечный шкаф, весы, УВЧ, кварцевая лампа, приборы для измерения объема легких, давления, запас консервированной крови… Как и все остальные офицеры, Хомяков читал лекции и следил за физическими упражнениями. Он выдавал пилюли, перевязывал ссадины, лечил от недомоганий, ибо недугов не было, и даже дергал зубы. Под его особым, пристрастным наблюдением находился реакторный отсек, а одним из деликатно обслуживаемых пациентов — Юрий Лезгинцев.
— Вернемся, спишут меня, как головастика, на какую-нибудь лужу, — жаловался Лезгинцев, — или буду мух давить на кафедре. Уж очень пристально вглядывается в меня наш эскулап. — Он по-прежнему внимательно рассматривал фотографию Зои и куколку. — Если даже нашу посудину раздавит, куколка вынырнет, — вслух размышлял он. — Есть и человечки, похожие на куколок. Из любой глубины вынырнут… — Дальше он свою мысль не стал развивать.
Трудновато, частями приходилось выуживать из этого, в общем-то, замкнутого человека кое-какие подробности его биографии.
Это было… когда? На завершающем участке Индийского океана, при подходе к южной оконечности Африки. Разговор шел о роли случайностей не только в плавании того же Магеллана, но и в судьбе каждого, великого и малого. Уже сам факт появления на свет человека во многом случаен, а дальше — тем более. Куда поведет случай, в сапожники или в пекари, в науку или в торговлю, поди узнай. Горький чистил стерлядок на кухне, пек бублики, торговал иконами, бродяжничал, а вытянул в великаны. А как складывается семья? Выпил пару пива, осмелел, пригласил потанцевать девушку, что стояла у стенки в клубе, глянь-поглянь — женушка, спутник, навеки вместе. И опять случай. Не та была в клубе у стенки, поспешил пригласить, поторопился в загс… Рассуждая таким образом, Лезгинцев снова обратился к Зое.
— Простите, вы морщитесь, когда разговор заходит о вашей дочке. — Он пригляделся к фотографии. — И все же, нисколько не задевая ваших отцовских чувств, скажу: я всегда мечтал иметь подругой жизни вот такую… Русский носик, вот такие губы, глаза. Милая. А мне попалась… противоположность. Что скажешь? Случайность? — Он усмехнулся, занялся какими-то бумагами и продолжил минут десять спустя, оторвав своего собеседника от изучения очередного маршрутного материала: — Меня всегда раздражали, больше того, бесили шумные, крикливые женщины. Возле таких баб надо быть и самому сатаной. Меня такие дамочки не вдохновляют, а утомляют.
Последнее время Лезгинцев был чем-то встревожен. Ушаков пытался со стороны выяснить причины. Никаких оснований к тревоге не было, хотя Волошин заставил Дмитрия Ильича поделиться своими впечатлениями. На разборе очередной недели похода Волошин собирал «функционеров» боевой части. На совещании не было горячих споров.
Вернувшись с разбора, Лезгинцев долго не приходил в себя, от объяснений уклонился и только через сутки разговорился.
— Меня командир гонял, — заявил он с улыбкой, покривившей его тонкие, нервные губы, — требует, чтобы я не лез во все дырки.
Дмитрий Ильич решил подзадорить его:
— Правильно, Юрий Петрович.
— Вы тоже считаете меня чокнутым? — спросил он сердито. И когда Ушаков промолчал, продолжил уже мягко: — Не могу иначе. Я инженер с черными руками. Вон одного нашего товарища, Милованова, ночью посетили феи, а на меня феи давно плюнули! — Он постучал пальцем по голове: — Моя кубышка и во сне занята тем же. Мне ни разу трава не снилась, лес, а все — железо, железо…
— Нельзя так, Юрий Петрович, — пожурил его Ушаков, — надо чем-то отвлечься.
— А я не отвлекаюсь? Музыка для чего?
— Когда музыка — о чем думаете?
Лезгинцев безнадежно отмахнулся:
— О чем, о чем… Все о том же. Характер такой, как сказал скорпион, ужаливший лягушку.
— Почему скорпион?
— К слову пришлось. Вспомнил трухлявый анекдотец.
Лезгинцев нет-нет да и втиснет в свою речь жаргонное словечко. Иногда вместо «есть» говорил «рубать», шум называл «шухером». Рассказывая, как он, будучи юнцом, уходил от погони, сказал «нарезал винта». Оказывается, в войну он беспризорничал, попал в шайку мелких железнодорожных воришек, «работали по грузинам — на Кавказе». Из шайки, «пока не затянули на крупное», сбежал на буфере воинского эшелона, отправлявшего к фронту мобилизованных рождения двадцать шестого года; попал в Минеральные Воды, работал в госпитале в Пятигорске, на кухне, потом, когда освободили Тихорецкую, поехал туда, поступил на паровозоремонтный завод. На заводе вступил в комсомол, закончил вечернюю школу. Подошел призыв — попал на флот, вначале на Черноморский, потом в училище, и «пошло дело».
— До клотика не добрался, а от киля оторвался, — заключил он, — кроме флота, нет у меня ни радости, ни печали. И помереть хочу морячиной, пусть где угодно, на дне прилипну или отнесут в яму, только чтобы на крышке последнего моего кубрика — фуражка и кортик…
По правому борту была Австралия. Пассажирская линия от Мельбурна до Кейптауна насчитывает 10 800 километров. Немного больше должна пройти «Касатка», пересекая Индийский океан.
Шелестит вентилятор. Горизонтальщики держат глубину. Ни качнет, ни тряхнет, только ритмичный отголосок генераторов выдает движение. На верхней койке можно включить индивидуальный свет. Дмитрий Ильич лег на спину, взял одну из книжек, отобранных для него в Юганге. В романе — Австралия, та самая таинственная и недосягаемая, проходящая по правому борту советской атомной лодки.
Товера чинима пудинья,Товера джиннер мульбина,Пудиньюбер мульбина…
Песенка о кенгуру, о том, как перед рассветом они спускаются на своих маленьких мягких лапках с гор, пляшут, скачут, пасутся на росистой траве.
Чужой, незнакомый язык. В каждой строке улавливается ритм. Можно вообразить, как ведет себя стадо кенгуру. В том же ритме, так кажется Дмитрию Ильичу, работают деловитые могучие двигатели, скрытые в кормовых отсеках. У кенгуру мягкие лапки, быстрые ноги, и они летят, словно под порывами ветра, в любую сторону, куда бросает их инстинкт самозащиты. Здесь же всего-навсего сухой пар неделями, месяцами бешено крутит каленые лопатки турбин, отбрасывает прочь любые инстинкты, здесь повелевает разум, холодный как лед. Кенгуру пьет чистую воду на заре, среди розовых тростников, а океанский металлический зверь всасывает крепко соленую воду, гонит ее по капиллярам, пока не исчезнут все примеси, и затем утоляет жажду, охлаждает системы, дает кислород, омывает легкие и поры…
Десятилетнюю Кунарду посвящают в женщину, и она трепещет от волнения и таинственного возбуждения. Рука мужчины Вариеды, выполняя ритуал, прикасается к ее груди, к холмикам, будто вылепляя их, придавая им форму гибкими пальцами и красной охрой, смешанной с жиром эму. Вариеда поет и рисует круги вокруг ее сосков, чтобы заставить груди быстрее расти, стать крепкими, упругими, стать надежными сосудами для молока, когда Кунарде придется выкармливать своих будущих детей.