Аркадий Первенцев - Гамаюн — птица вещая
— На гордость не знаю расценок, — пробормотал Квасов, в котором снова проснулся гонор.
— Расценки на все ищешь? Знаешь, видел я в музее деревянную дверь, на которой искусно были вырезаны всякие сюжеты. Мне сказали: мастер трудился над нею сорок лет и получил за это от барина пять гривен... Барина мы того не знаем, а мастера запомнили. Имя его занесено в историю наряду с фельдмаршалами и царями. Что нес в своем сердце тот мастер, русский простолюдин? Бога нес в своем сердце мастер! Не того, с иконы, с бородой клином, с хилыми ручками, а бога творчества, могучую силу народа. На удивление всем совершил мастер свое чудо. Не думал о пяти гривнах, Георгий Квасов, этот русский человек. И ты должен быть горд! Тебе, как и миллионам рабочих, поручили сразиться в бою с капитализмом. Мы обязаны развить бешеную энергию и сделать с в о и точные приборы, без них нет индустрии. Если бы мы не сделали с а м и приборов, которые испытывают металл на удар, на разрыв, на упругость, мы не смогли бы строить машин. Разве я должен объяснять тебе это, Квасов? Но нам нужно, чтобы наши самолеты чувствовали себя в воздухе, как в родной стихии, чтобы наши корабли хорошо управлялись, чтобы наши пушки безупречно стреляли. Где же твоя гордость? Что же, ты хочешь, чтобы мы всегда расплачивались с капиталистами за приборы нашими ценностями — вроде той самой резной двери, о которой я тебе говорил? Да, мы платим им нашими ценностями, а они хохочут над нами и надеются, что мы обанкротимся. Мы им бриллианты отдаем, которые гранили наши предки. Они предлагали купить у нас шапку Мономаха. Слышал про такой царский головной убор? Исаакиевский собор не прочь разъять на части и увезти из Ленинграда на своих кораблях. А Жора Квасов бузит, требует легких денег на шашлыки, на «Веревочку». Капиталистов ты и в глаза никогда не видел, к тебе они в квартиру не приходили (Жора вздрогнул), а ты с ними вроде заодно. Потому что ты постепенно превращаешься в... протоплазму.
Квасов с содроганием слушал этого взбалмошного человека в неизменной кепке и заношенной рубашке. Что для него «мелочи жизни»! Ему наплевать на то, что Жору Квасова унизили на цеховом собрании.
Ну, перевели на стружку — и перевели! Утвердит директор — и придется ворочать вилами. Квасов — пылинка. Дунули — и улетела. Никто не остановится, не поглядит вслед: шут с ней, с пылинкой! Все шагают дальше. Что-де этому, стойкому человеку до Квасова? А ведь вместе жили, хлеб-соль делили, иногда и рюмочку. В калошах ходит к умывальнику, иногда сам веник берет, тряпку, ведро и моет полы... Может ли его понять баловень судьбы Жора Квасов? Цыганки и те готовы распластаться перед ним, величают его — струны гудят, гитары стонут: «Ты ушла, и твои плечики сгинули в ночную тьму...» Ничем таким не может похвалиться этот небритый человечек в кепке. А вот подкашивает его под корень и вскрикнуть не дает от боли. Давит, гнетет. Не сбросить. П р а в д а кипит в нем, как в паровом котле. Какая силища!.. Бросил на лопатки и топчется на тебе, а ты лежишь, как в парной в бане. Невмоготу, а чувство такое, что стало легче, выходит из тебя какая-то дурь.
И вдруг вцепилось, как клещ, это самое слово... как его?.. протоплазма.
Нет, не клещ. Что-то липкое, скользкое, бесцветное. Вроде медузы. Протоплазма... Выроет же, чертов сын, такое словечко! Хорош, значит, ты, Жорик, красавчик.
Квасова раздирали противоречивые чувства. Он и себе был гадок, и Ожигалов раздражал его. Раздражал потому, что, казалось Жоре, именно такие люди лишают его права на самостоятельную мысль, мешают жить собственным умом, все время водят его на поводу, а сами ходят на ходулях. Квасов не желал быть шурупом или шестеренкой пусть даже безукоризненно работающей машины. Опека раздражала. Хотелось идти наперекор, пусть из озорства, из-за нежелания быть одинаковым со всеми.
Что он там говорил еще? Шапка Мономаха, которую хотят увезти за океан буржуи? Тут уж ничего не скажешь: шапку отдавать нельзя. О ней Жора знал по школе, учитель истории умел пробуждать восхищение и уважение к далекой старине. Исаакиевский собор не так волновал. Мало ли изуродовали церквей в Москве, сшибли кресты и купола, устроили в них овощехранилища, склады «Центроспирта», а в церкви, где, слыхал Жора, венчался Пушкин, открыли ремонт мотоциклов. Правда, это творили свои же руки, а теперь тянутся иностранцы со своими долларами. И вообще непорядок, если буржуи растащат наследие русского народа, как картошку с Тишинского рынка.
Ладно, может быть, Ваня Ожигалов и прав, есть и Жорина вина в том, что приходится отдавать иностранцам наши ценности. А вот о том, почему и зачем охотятся на Жору Квасова некие коржиковы, об этом сказать? Нет! А может быть, то был не Коржиков с его подлыми предложениями, а всего-навсего какой-нибудь старый хахаль Аделаиды, разыгравший комедию, чтобы отвадить его от своей любовницы? Поднимешь полк по тревоге, а врага нет. Одни насмешки и оскорбление личности.
Так и ушел Жора от Ожигалова, не сказав ему главного.
Встретился Николай, веселый и красивый. Поздоровался издали и, подхватив под руку выбежавшую Наташку, пошел с ней к трамвайной остановке.
Черт побери этого Кольку! И на заводе держится, как отделком заводской, устав знает назубок. Везет же обтекаемым людям! Заглянут в клеенчатую тетрадочку с наставлениями, пошепчут про себя — и урок готов!
Рассуждая так, Квасов сдал в проходной табельный жетон и, предъявив пропуск вахтеру, ушлому службисту с наганом на животе, направился вверх по улочке, поднимавшейся к площади, где неутомимо звонили трамваи, катились машины и фаэтоны, похожие на скрипки.
Мимо него проехал в машине Парранский — развалился на заднем сиденье с сознанием хорошо выполненного долга. Парранский, как только выходил за ворота завода, сразу же начинал отдыхать: у него была способность выключать себя из заводских интересов вплоть до завтрашнего гудка.
«Живут же люди! — со злостью подумал Квасов, провожая глазами автомобиль. — Знает он в тысячу раз больше меня. Почему же к нему не шляется гражданин Коржиков?»
Куда идти? Домой? Нет. К Марфиньке? Жалость, ласка, восхищения. К Николаю с повинной? Вот это можно. Не выгонит и не станет лезть с нравоучениями. Только сначала необходимо поднять градус собственной души.
В пивнушке дымно до щипоты в глазах и душно, как в паровозной трубе. Запахи пива, кислой капусты и сосисок мешались с запахом рабочей одежды.
Толстые, будто отлитые в опоках, кружки ходили по рукам; к ним прикасались благоговейно и умело, насыпали соли на ободок и поцелуйно приникали губами к пенно-миражному счастью, к блаженству, доступному каждому, кто швырнет монетки на мокрый поднос.
Пиво развязывало языки даже молчаливым мастерам, державшимся особняком, чтобы никто не заподозрил их в панибратстве или темных сделках. Фомин потягивал жидкость, шевелил разрубленной в атаке губой и разговаривал не столько языком, сколько глазами с нынешним «королем» литейки, усатым Гасловым. Казалось, они полностью отрешались от разноголосой компании своих соратников по производству, уже добрый час сидевших в этом подвальном храме полупьяных душевных излияний. Квасов знал, до чего несхожи эти два мастера по характеру и по отношению к жизни. Если один — огонь, то второй — вода. Никогда им не сговориться, выпей они хоть бочку жигулевского.
— Кружку пива и туда полтораста! — приказал Жора, облокотившись на стойку и не обращая никакого внимания на пышнобедрую шинкарку, которая при появлении Квасова облизнула свои яркие, не знающие помады губы.
— Может быть, не туда? — игриво спросила шинкарка.
— Туда... — повторил Жора, полузакрытыми глазами наблюдая за тем, чтобы его не обманули ни на одно деление градуированной мензурки. Знаем мы эти замашки толстой дуры! Жора ценит честность и ненавидит обман.
— Я вам прибавлю, Жора. Хотите?
— От нищих не принимаю. — Улыбка скользнула по его лицу и мгновенно превратилась в гримасу, внутри него вдруг все оборвалось: рядом, почти прикасаясь к нему, стоял Коржиков...
«Кузен» на виду у всей братии протягивал ему руку и щерил свои фарфоровые зубы. Никто не обращал внимания на этого незнакомца. Коржиков ничем не отличался от посетителей пивной. Молескиновая куртка, из кармашка торчит штангель, руки неотмытые, даже заусеницы у ногтей, дьявол его дери!
Он явно разыскивал его, Квасова, держа тот же нож за пазухой и те же подлые замыслы в голове.
Жора будто проглотил кусок льда, такой он почувствовал озноб.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Физиономия Коржикова с плоскими щеками казалась вырезанной из картона. Его глаза ехидно бегали, словно две змейки. Был он какой-то ненастоящий. Только дунь — и обратится в дым.
— Я так и рассчитывал, Георгий Иванович... — Глаза-змейки судорожно прищурились: вероятно, «кузен» пытался сдержать смех. — Если вы никому не пожаловались после первой нашей встречи, то, значит, провели день в добрых размышлениях... Разрешите вашу кружку?