Николай Серов - Комбат
Но Гошка пришел. Был, как всегда, «на газу», весел. Присев к кровати и с улыбкой глядя на старика, весь во власти своего веселья, которое не могло понять чьего-то нерадостного, неулыбчивого состояния, Гошка закричал:
— Вставай, дедушка Иван! Теперь ли валяться? Да тепереча не лежать, а плясать надо! Немца-то поперли от Москвы! Как миленького! Улепетывает!
Услыша это известие, старик забыл свое состояние: толкнуло встать из кровати. Он дернулся, оперся руками о постель, но чуть только приподнял свое тело — и опять осел в подушки. Это даже не огорчило его. Он тотчас забыл о своем порыве. Другое, главное занимало его. В настойчивом, ждущем подтверждения взгляде Гошка увидел и понял очень многое. Он увидел во взгляде старика жгучее желание поверить, что сказанное им правда, и в то же время видел недоверие к нему, к Гошке. Он подумал, кем теперь является в глазах этого умирающего человека, и, наверное, в глазах других людей, и ему стало не по себе.
— Дедушка Иван… Дедушка Иван… — проговорил он не голосом, а всею своей кающейся душой. — Честное слово, правда! Честное слово…
Он приложил к груди обе руки и смотрел в глаза старика умоляюще.
— Сам утром в сельпо радио слышал. Сказали — измотали и пошли. Это наши, значит!..
— Слава тебе господи, — тихо проговорил старик, — слава тебе господи…
Гошка понял — дедушка Иван изнемог от своих чувств. Тихонько поднялся, чтобы не мешать, но старик снова вскинул на него глаза и спросил:
— А почты еще нету?
— Рано еще.
— А-а-а, — протянул старик, и Гошка увидел, как он сразу закрыл глаза и притих.
«Все, видать, письма от Михаила ждет», — подумал Гошка, отходя от него.
Кроме хозяйственных наказов снохе был у старика и другой наказ, который он не знал, как лучше высказать, и все обдумывал его. Однако, когда казалось, что так вот будет хорошо сказать — не обидится и поймет, вдруг обнаруживал, что сказанное про себя рассыпалось, путалось, и становилось ясно, что готового стройного разговора нет. А время уходило, и он стал бояться, что вовсе не скажет, поэтому однажды утром позвал ее и начал говорить, решив — как скажется, так и скажется. Чтобы вид ее не сбил мысли, он не глядел на нее, говорил, закрыв глаза и стремясь лишь к одному — не упустить ничего.
— Ты не казнись, — начал он спокойно и тихо. — Не помянешь злом, и хорошо. А я и жив… и… всегда с вами. Уж раз так выходит, так что же поделаешь?.. Для ребятишек и смерть примешь, и когда она тебя душить будет, повалишь ее и жить станешь… Всякому свое — тебе жить надо, и не суди меня, не упрекай, не проси — иначе не могу, сама видишь… Теперь ты не сирота — есть кому помочь. С Марьей только не водись. Не водись с ней… Сначала по нужде, а потом и по привычке может стать… — Он говорил редко, прерывался, но собирался с силами вновь и говорил, говорил. — Ты не сомневайся: худа о тебе не думал и не подумаю… Не подумаю… Но ты ведь баба… Баба ведь… Ваша сестра должна знать — ты-то ведь знаешь… Ты ведь знаешь. Лучше смерть, чем бесчестье… Не бесчесться ничем… Не водись с Марьей…
После этих слов он открыл глаза и испытующе, вопросительно посмотрел на нее. Она глядела на него прямо, потрясенная этим разговором, и хотела поклясться, что исполнит его просьбу, но он понял это и так и сам сказал;
— Вот и спасибо…
Он тотчас впал в долгое забытье, и после этого разговора Александра поняла, что надо дать проститься с ним Николке. Остальные ребятишки, как только ее не было, подходили к деду, или он сам звал их, улыбаясь и протягивая к ним руки.
— Идите-ка сюда, идите… Ух вы милые мои, дорогие вы мои…
Они подходили боязливо.
— Чего это вы? Мамы боитесь? Не бойтесь, я ей скажу… Берите, ешьте, берите. Если усну, сами берите… Чего ж пропадать-то?.. Я не хочу, а вы ешьте.
Она знала это и последнее время перестала их ругать: пускай запомнят деда, каким он был… Сегодня Александра не отпустила Николку в школу и оставила их с дедом наедине. Старик постоянно смотрел, как он безучастно садился за стол, нехотя ел скудный свой завтрак, обед, ужин, как, принеся дрова или воду, стоял на месте, не зная, что делать дальше, как, приткнувшись на лавку в сторонке, сидел не двигаясь, опустив плечи, наклонив голову и все взглядывал на него, все взглядывал… Не выдержав того, что видел, сейчас же отворачивался. Он уже умел скрывать слезы…
Николка медленно подошел к кровати, остановился, глядя в лицо деда, точно спрашивая у него — верить или не верить тому, о чем шептались все, и говоря в то же время взглядом своим, что он никогда и никому не поверит, что их разлучит что-то. Он не мог понять, не мог поверить, не мог смириться, что дед его умрет. Эта невыносимая еще для него ноша переживаний надломила его. Он уткнулся деду в бороду, обхватил его сухую костлявую грудь и задрожал, повторяя одно и то же:
— Дедушка, милый мой дедушка… Дедушка, милый мой дедушка…
Старик успел обнять его и больше ничего не помнил. В глазах вырос какой-то сначала маленький, потом все разраставшийся красный круг. Круг этот занял все различимое пространство, потом распался на бесформенные куски с синим ореолом по Краям. Эти куски плыли, пропадали, вырастали снова и мешались в какой-то странной карусели. Сколько времени прошло, когда очнулся, он не знал. Но в доме уже была Александра, а Николка сидел рядом с кроватью на стуле. Глаза его были сухи, рот сжат. Старик заставил себя собраться с силами и заговорил:
— Струмент мой возьмешь себе. Струмент хороший — береги. Зря кому не давай, иступят, испортят, и пропащее дело… К струменту бережливость и руки нужны. Тебе он пригодится… — Николка слушал не шелохнувшись. — Учись. Мне не пришлось, отцу твоему и матери — ты первый у нас. Учись. Пока все на войне, ты один мужик остаешься, держись, на тебя семья надеется.
И опять он впал в забытье. Он не мог понять — через час это произошло, через минуту, а может, через сутки, когда услышал голос дочери. Вернее, это был не голос, а плач. Захлебывающийся плач. Когда она поняла, что он видит и понимает ее, только и могла сказать:
— Зачем ты так? Зачем?
Услышав дочь, успокоился, забылся. Потом он вновь увидел ее.
— Не оставляйте друг дружку, а то Михаил придет — не простит, — сказал он четко.
— Что ты говоришь, тятя?.. Сколько времени просила лошадь?.. Всех привезла…
— Где они?
— Не виделись давно друг с дружкой, все и убежали.
— Это ничего, пускай…
И опять его унесло куда-то в неведомое…
Когда пришел в себя при ней в третий раз, увидел, что все сидели за столом и тихо ужинали. Сима делила хлеб. Он понял это по тому, что она давала и своим и Александриным детям по ровному кусочку.
Первое время голод мучил его, потом стало легче, а последнее время он совсем не думал об еде. Но сейчас при виде хлеба вдруг жадность к еде охватила его неудержимо.
— Дайте… — проговорил он тихо, но все услышали его, обернулись к нему и поняли, чего он просит. Сима метнулась подать ему, что получше, но он сказал:
— Хлеба…
Она подала ему ломоть. Он взял его иссохшей рукой и поднес к лицу. Он понюхал его сперва, ощутил такой знакомый, такой милый воспоминаниями запах и потом только откусил. Он не жевал, жевать уже не было сил, он валял во рту этот хлебный комочек долго, потом хотел проглотить его, но он так и остался сухим, не шел в горло. Повернув голову, он вытолкнул его и снова забылся.
Последний раз он очнулся с каким-то ощущением жизнерадостности. Проснулся, как просыпался, бывало, утром после тяжелой работы, посвежевший и снова полный сил. В доме никого не было. Солнце высвечивало и окно, и пол. Александра знала, что он не любил, чтобы в доме зимой затягивало стекла морозными узорами, любил видеть волю, поэтому окно, у которого он лежал, было светлым и позволяло хорошо видеть, что делалось на улице. Соли было положено на него побольше, даже в нынешнее время, когда каждая ее щепотка была на счету. Ребячий гомон несся с улицы.
«Как нынче хорошо! — подумал он. — Чего это они там делают?»
Чтобы лучше видеть внуков, голоса которых различал хорошо, он решил подняться немного в подушках и… не смог. Но он узнал и голос Егорки, и голос Лены. «Не уехали еще, хорошо…». Он снова напряг все силы, пот выступил на лбу, но подвинуться опять не смог. Обессилев, осел в кровать и больше уж не пытался подняться. А ребячьи голоса, шумные и возбужденные, все доносились до него. «Чего они там делают, уж больно радости много, — подумал он, довольный. — Дружны, и славу богу, и хорошо. Катаются на санках, поди, или строят что из снега. Глупые вы, глупые мои. Ну и лучше, что ничего не понимаете. Поглядеть бы на вас погодя… Что-то из вас вырастет, что-то с вами станет…».
Он думал о внуках, и на душе было как-то спокойно. Он не мог думать о них иначе.
Минут через сорок ребятишки вбежали в дом шумною ватагой, но, вспомнив, что дед больной, зашишикали друг на дружку и притихли. Они поглядели на кровать и успокоились: дедушка лежал, как и прежде, только правая рука что-то свесилась с кровати.