Иван Яган - За Сибирью солнце всходит...
Василий подошел к Глаше, делая вид, что хочет взять на руки. Но она укоризненно глянула на него и тихо сказала:
— Не надо, Василий Иванович. Не надо...
— Ну, ребятишки, пора теперь по комнатам, по домам. Время вышло, — командует Нина Петровна, и все нехотя покидают комнату. Остались одни хозяева. И Тоня сразу же в атаку на Глашу:
— Глаша, злодейка такая, пришел твой последний час. — Саша и Люся тоже окружают Глашу, теснят к койке:
— Мы сгораем от ревности!..
— Ты затмила нас, ты убила нас, — на мотив «Очи черные».
— Что тебе Табаков сказал? — валят Глашу на койку, хохочут.
— Пустите, девчонки, ну вас! Ничо он мне не Сказал.
— Нет, что-то сказал!
— Ну, сказал, сказал...
— Что?
— Не скажу.
— Почему?
— Мне страшно.
— Глупенькая ты, — говорит Тоня. — Это не страх, это естественное чувство тревоги. Оно всем знакомо.
— Нет, девочки, у меня такое чувство, будто случится что-то страшное, — говорит Глаша, усаживаясь на койке, поправляя растрепавшиеся волосы.
— Вздор!
— Нет-нет, — убежденно возражает Глаша. — Я всего боюсь. Первый раз деньги получала — страшно было. Иду с вами на завод — страшно. В общежитие идем — страшно. Боюсь тети Дуси на проходной, боюсь Нины Петровны. Вот лежу на койке, а мне кажется, сейчас она войдет и скажет: а ты как сюда попала? Марш отсюда! Мне кажется, что я должна жить там, где родилась, а здесь не имею права. Братишек жалко, племяша жалко. Мать с отцом, дедушку жалко. — Глаша вдруг заплакала, упала на подушку. — Ну почему, почему они живут так? Почему не хотят жить, как все, как вы, как я теперь?.. Боюсь я, девочки, себя даже... Страшно мне, стра-а-шно! — Глаша опять падает на подушку. Девчонки молчат, Тоня садится рядом, гладит ее плечи, волосы.
— Успокойся, Глашенька, успокойся. Все будет хорошо. Давай-ка мы тебя в постель уложим... Успокойся, любушка...
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
После того вечера в Глашиной комнате Василии, может быть, впервые попытался разобраться в том, что же все-таки произошло с ним за дни знакомства с Глашей. Задумался, пробуя сравнить себя, сегодняшнего, с тем, каким был до знакомства с Глашей. И удивительно: будто раньше жил вовсе не он, или жил, но в какой-то оболочке, которая вот только что спала с него. Будто с того дня, когда Глаша проводила его на автобус, началась какая-то иная, тревожная, чем-то озаренная жизнь. Она ему еще непонятна, эта новая жизнь, но оттого, наверное, и тревожно, что все неясно и непонятно. Теперь он уже точно мог признаться самому себе в том, что мысли его все время заняты Глашей. Вроде бы все закончено с ее устройством, вроде бы можно и отключиться от забот о новенькой, но нет. Не выходит из головы она.
Почему-то все чаще хочется остаться одному, чтобы ничто не мешало думать о ней. Дома, ложась спать, скорее закрывает глаза, чтобы она приснилась. И она снится. Утром просыпается с мыслями о Глаше. А на завод идет — жалеет, что нет крыльев, хочется скорее быть там, чтобы увидеть ее, услышать ее голос, ее имя, произносимое другими. И прислушаться, как при виде ее вдруг учащенно и сладостно забьется в груди радость... Хорошо-то как, черт подери!
Как-то утром пришел в техбюро — там еще никого нет. Дурачась, сорвал телефонную трубку с аппарата, набрал, не глядя, несколько цифр:
— Алло! Вы знаете Глашу Гнучую? Как, не знаете? Ну, так знайте, что я ее люблю! — и бросил трубку.
— Поздравляю, поздравляю! — на пороге стоит начальник техбюро Любовь Андреевна и с ехидцей смотрит на Табакова. Таким она его не видела ни разу. — Поздравляю, Василий Иванович, поздравляю! Наконец-то признался... А то все скрывал...
В обеденный перерыв Табаков сбегал в кинотеатр, купил два билета на вечер. И только когда билеты были уже в кармане подумал: «Гм... что-то ты, брат, очень самоуверен... А вдруг она не захочет идти с тобой? Одно дело — твои «шефские» заботы о ней, другое — твои сердечные чувства...»
Улучив момент, когда Глаша осталась одна, подошел:
— Здравствуй, Глаша!
— Здравствуй. — Поздоровалась, не поднимая длинных ресниц, от которых под глазами подрагивали тени. Василию почему-то сделалось боязно в ожидании того мига, когда Глашины ресницы взлетят и он увидит ее глаза. Ему казалось, что они сейчас обожгут своей огненной теменью. Глаша подняла ресницы, и на Василия словно легким морским ветром подуло, ласковым и неустойчивым. Он улыбнулся:
— Глаша!
— Чо?
— Как это я не видел, что у тебя глаза синие? Вот ведь...
— Плохо смотрел.
— Теперь, можно, буду лучше смотреть?
— Как бы не надоело...
— Глаша, ты сердишься на меня, что ли?
— Сердись, не сердись — не легче.
— Не понимаю, что с тобой. В чем я виноват?
— Я чо, прокурор — судить тебя.
— Ну, давай поговорим откровенно.
— Не сейчас только.
— Почему?
— А вон уже глаза на нас пялят, скалятся. — Табаков осмотрелся. Действительно, на соседнем участке стоят несколько парней, перемигиваются.
— Так ты их испугалась?
— Противно. — Сказала и зябко поежилась.
— Пойдем сегодня в кино на восемь часов?
— Ты это сам придумал или кто посоветовал? — Смотрит на Василия потеплевшими глазами.
— С кем же мне советоваться?
— Ну, с начальником цеха...
— Так пойдем?
— Слава богу, осмелился. Те вон, — кивнула в сторону парней, — с первого дня приглашают на танцы... Даже в ресторан приглашали.
— А ты что же?
— А я ждала, когда ты пригласишь... Ну ладно, иди, вон уже мастер идет, обед кончился...
Табаков поднялся в техбюро. Все технологи на местах. В комнате необычная тишина. Сел за свой столик, огляделся и понял, что он своим приходом оборвал какой-то разговор. Мужчины склонили головы, некоторые усмехаются, машинально роются в столах, перелистывают бумаги. У Любови Андреевны на полных щеках красные пятна.
Какое-то недоброе предчувствие шевельнулось у Табакова в груди: «Неужели обо мне был разговор?» Не выдержал:
— Я вам помешал? Может быть, продолжите?
— Время для разговоров вышло, — торопливо отвечает Любовь Андреевна. — А вам, Василий Иванович, делаю замечание: обеденный перерыв закончился пять минут назад. Примите к сведению. А сейчас идите в отдел главного технолога, согласуйте техпроцесс на новый фланец.
— Любовь Андреевна, так это же не моя деталь, не я же составлял...
— Ничего, разберетесь. Не теряйте времени.
Табаков — самый молодой технолог в цехе, поэтому «мама Люба», как зовут за глаза Любовь Андреевну, считает, что она вправе говорить с ним любым тоном — насмешливым, материнским, начальственным. Тем более что Табакову еще рано задирать нос, рано думать о самостоятельности и независимости. Да Василий ей и не перечил никогда. В другое время он пошел бы, наверное, безропотно в этот самый ОГТ — отдел главного технолога, раз велит начальство. Но сейчас в нем все запротестовало, заупрямилось.
— А почему я? Вот же Петр Степанович ведет эту деталь, он и обязан...
— Тогда я доложу о вашем поведении начальнику цеха.
— Пожалуйста. Так будет лучше.
Наступила тишина. Табаков достал в столе технологическую карту, над которой работал в последние дни, и склонился над столом. Технолог Кулаков, тот самый Петр Степанович, взял на столе Любови Андреевны «свой» техпроцесс и вышел. Любовь Андреевна до конца рабочего дня не выходила из техбюро, начальнику цеха она ничего не стала докладывать.
К кинотеатру Глаша подошла в половине восьмого, но Василий уже целых полчаса мерил шагами тротуар. Он снова чувствовал, что образ Глаши двоится в его сознании. То она ему представлялась той высокой «не цыганкой, а сербиянкой», то совсем маленькой девчушкой, нуждающейся в защите и покровительстве. Опять он наедине с самим собой не мог представить Глашины глаза голубыми.
И вот она пришла — напряженная, взволнованная. На ней коротенькая серая юбка, белая кофточка-безрукавка, волосы уложены на макушке и заколоты белой шпилькой. На ногах белые туфли на высоком каблуке. Наверное, девчонки из общежития изрядно похлопотали вокруг Глаши, чтобы проводить ее на свидание. От той самоуверенной и решительной цыганки сейчас не осталось ничего. Это была совсем другая Глаша, даже не та, какую он видел сегодня в цехе. Подошла к нему, смотрит в глаза, и взгляд ее говорит: «Ну, вот, пришла. Что дальше? Что я должна делать?»
Это было не просто ее первое свидание в жизни. Сейчас сбывалось то, о чем она боялась и даже не умела мечтать, чему она совсем недавно, живя в отцовском доме, зло завидовала, что казалось ей совсем несбыточным. Ей трудно было поверить, что все грубое и холодное, заслонявшее от нее вот эту новую жизнь, осталось позади, В отличие от парней-цыган, дерзких, грубых и драчливых, Василий Иванович казался ей человеком необыкновенным: нежным, добрым и в то же время сильным.