Черная шаль - Иван Иванович Макаров
…За мятелицей мой миленький
идет…
Идет мой миленький. Эвоно, идет несбыточный. Мой, но мимохожий. Ау! Ау!! Здесь я! Сюда, сюда, мой вымечтанный! Сюда, мой пригрезившийся!
«Вдоль по улице мятелица мятет. За мятелицей мой миленький идет». Ау! Ау!
Иль, знать, в сторону метелица метет? Знать, уж голос ветром сносит? В степь уносит призыв безответный, в пустые овраги.
Вдоль по улице мятелица мятет,
За мятелицей мой миленький идет…
Идет, идет, да не доходит никогда. Так ведь вот и вся жизнь: примечается что-то, да так и останется в тумане, в снежной дымке, за метелицей.
Пока песню слушаешь — «миленький» близко, рядом, а кончилась песня — и опять на сердце пусто.
Только старец-то прозорливый понял, что он делает со мной своей песней. Понял! Да тут же в эту песню, в такое мое настроение, и вставил свою хитринку:
— Помыться бы мне, мать. Голос-то, я чую, совсем засох у меня. Вот в кадушечке ты бы меня помыла. Помой, мать, помой горяченькой водичкой. Соломки в кадушечку постели.
С той поры и мыла я его, почитай, каждый вечер, как ребеночка. В кадушечку на соломку его посажу и напариваю его горячей водой. Такой горячей, что у самой едва руки терпят, а попик только ухает от удовольствия:
— Ух-ух, мать! Ух, хорошо-то как! Ух-ух-ух! Голосок-то, гляди, как отпаривается у меня сейчас. Ух-ух! Еще, мать! Еще! Ух-ух-ух! Хребтину-то, хребтину-то… ух-ух-ух!
С этого, почитай, каждый вечер в ту зиму и начинались его наставления, подытожившие мою жизнь. Напарившись в кадушечке, старичок забирался в постель под толстенькое свое, из лоскутков, одеяльце, я его окутывала так, чтоб одеяльце это закрывало ему и подбородок, и щеки, и голову, а оставались лишь глазки, пряменький носик и бородка, расчесанная и заплетенная в косичку.
— Вот так, так, мать! Макушечку, мать, закрой еще. В макушечку дует, кажись. Вот, вот, вот! Ух-ух! — лепетал он, пока я его закутывала в одеяльце.
— Может, чайком потешитесь, батюшка? — спрашивала я.
И все равно, что бы я ни спросила, он, после бани, так вот закутавшись, тотчас же приклеивал к первому моему слову свою речь, вел наставительную беседу, точно бы и верно — мысли его, доселе «засохшие», теперь «отпарились» и заработали.
— Может, чайком потешитесь, батюшка?
— Постой, мать, зачем торопиться? Одно блюдо не доел еще, а ты уж с другим спешишь. Некуда спешить! Всякое блюдо, мать, надо досуха вылизывать. С твоей спешкой, мать, мимо своей жизни проскачешь. От таких вот, как ты, поспешных я из мира ушел сюда, к жеребцам долгогривым, к боговым невестам без сисек. Скачут сломя голову. А куда скачут? В смерть скачут.
Речь свою попик до того всякий раз гораздо выстрачивал, что он ее и примерами, и картинами, и песнями пересыпал: уж начал слушать, так и не оторвешься.
— В смерть скачут, мать. Молодость проскачут мимо, а потом и завоют (старец запел):
Соловьем зале-оо-отным
Юность пролете-ела.
— Все, батюшка, скачут. Разве вырваться кому из общего столпотворения?
— Слепо, мать, слепо ты глядишь на жизнь. Слепцы человеки суть. Слепцы жизнь свою ведут так, чтоб к другим приспособиться, ближнему своему угодить и себе, чтоб из этой угоды себе шубу выгадать. Я намедни, мать, одного мужика на собрании в городе слушал, про будущую жизнь сказывал. Смехота, мать, смехота! Он все свое государство хочет установить на угоде ближнему. Такая, дескать, наука, чтоб ближнему угождать, а все — ближние ему. Вот жалко, мать, что во мне керосину не хватит до той поры догореть. Я бы уж пожил в таком устройстве. Мать, мать, в левое ушко дует. Закрой скорее, мать.
В другой раз я его спросила:
— Все, батюшка, скачут. Как вырваться-то из всеобщего столпотворения?
— Остановись, мать. Остановись да подумай: что ты хочешь? Наплевать тебе, что другой хочет. Жизнь в том, что ты хочешь. Как придумаешь, что ты хочешь, то, коль не дурак, придумаешь, и как тебе этого досягнуть. Так и знай, мать: дурак — батрак, а умник — хозяин. Вторую сотню лет… Ой, мать, сядь-ка в ногах у меня, поддувает что-то! Вода сегодня не горяча была. Вторую сотню, говорю, начал, — насмотрелся, начитался и надумался. Какие, какие мудрости не выдумывались, чтоб жизнь перестроить! Только цена этим мудростям — грош. Мать, главная мудрость: не думай за других, а за себя думай. Всяк думает сам за себя. Насколько хватит в тебе мозгу, настоль тебе и счастья. Машину изобретешь — изобретай. Изобретай, мать! Только не думай о том, сколь счастья другим ты этой машиной принесешь, а то сообрази: сколько тебе выгоды достанется от дурачков, которым такой машины не выдумать самим? Одним словом — река в половодье. Высыпь на середину народ да полюбуйся, что выйдет, коли все друг другу на помощь бросятся. Вся, мать, мудрость из того как раз образуется, что каждый схитрит и, хоть у другого на горбу, выплывет. Понятно ли, мать?
— Понятно, батюшка! Только что же мне-то, в моем положении, осталось придумать?
— Скажу, мать, скажу. Ты мне только сперва спинку потри покрепче. Хребетик самый. Нет, одеяло не тронь, а так через одеяло. Вот, вот-вот. Ух, ух-ух! Мать, скажу, скажу. Ты, мать, больше страдаешь, чем делаешь. А скажи-ка мне, что ты делала, чтоб переменить все, чтоб, как ты говоришь, на свою да на сыновню линию всю жизнь повернуть? Ну, что? Хотя бы взять, к примеру, Михайлу, которому письмо-то ты опять отправила?
— Возможности не было, старец, у меня.
— Не так, мать, не так. Много возможностей у человеков, коих не зрят слепцы. Заповедей моих впредь держись, мать. И «да благо ти будет» на земле. Внимаешь ли, мать?
— Внимаю, батюшка, внимаю.
— Заповедь первая, мать: избери себе бога, потребного токмо днесь, сиянием его озарись, хлебом его насыться, благостью его упейся. Вторая заповедь: идолу поклонись, егда поклоняться ему мнози. Третья, мать: всякого лжесвидетельствуй на врагов твоя, реки на них всяк зол глагол, бо клевета есмь опора слабых. Заповедь четвертая: чти отца и мать, бо несть разве них человеков, любящих тя. Заповедь пятая, мать: укради, бо все на земле украдено есть. Шестая заповедь: прелюбы сотвори, ибо прелюбодейство соль есть. Седьмая заповедь: тако сотвори, дабы каждый день твой был «день субботний», бо трудятся иные, разве тебе. Осьмая, мать: предержащим фарисеям угодуй, реки всяку лесть, всяку хвалу, и да благо ти будет. Теперь девятая, мать: ближний твой есмь осел твой, его же впряги в клади твоя. Все,