Виктор Попов - Закон-тайга
— Вы здесь курить канаетесь?
— Чего?
— Фартово здесь курить. Чинарики есть?
Я не понял вопроса, но на всякий случай отрицательно помотал головой. Тогда Петька приподнялся и полез в задний карман. Вытащил и развернул лопуховый лист. На жухлой зелени лежало несколько окурков. Я перевел взгляд с Петькиных рук на лицо и шумно вздохнул. Сказать что-либо я еще не был в состоянии.
— Закуривай.
— Неохота.
Мне на мгновенье стало обидно, что я не умел курить. Показалось, будто Петька понял мою ложь и ответит насмешкой. Но он не сказал ничего. Свернул лист, погрузил его в теперь уже не страшный карман. Закурил, выпустил из носа две длинные дымные дорожки, потянул у меня из рук книгу. Прочитал:
— Песнь о Гавате.
— О Гайавате.
На поправку не обратил внимания. Раскрыл книгу. Перелистал предисловие, остановился над «Вступлением», пошевелил губами. Вслух уточнил:
Если спросите — откудаЭти сказки и легендыС их лесным благоуханьем…
Он так именно и сделал ударения: в первом слове на е, во втором — на у.
— Как, как?
Петька повторил:
— С их лесным благоуханьем.
— Да что ты. С их лесным благоуханьем.
Обиделся. Захлопнул книгу. Подумав, спросил:
— Ты в каком классе?
— В седьмом.
— Я два года и еще немножко учился. Ты всю книжку прочитал?
— Почти.
— Не люблю я стихов.
— А прозу?
— Это про войну?
— Проза? Ну, вообще книжки.
— Тоже не люблю.
Разговор иссяк. Петька последний раз затянулся, щелчком отбросил окурок, попросил:
— Почитай вслух. Только чтобы понятно было.
Дальше? Дальше пошло как по писаному. Читали ему и Вовка, и Виктор, и я. За Гайаватой последовал «Юрий Милославский», «Пять недель на воздушном шаре», «Игра», «Смок Беллью»… Первой книжкой, которую Петька осилил самостоятельно, был загоскинский «Рославлев или Русские в 1812 году».
Читал он тяжело. Шевелил губами, лицо его становилось страдальчески отрешенным, на лбу, у самых волос, бисерился пот. Однако от нашей помощи наотрез отказался.
Последовательности его чтения сейчас не помню. Знаю только, что покорились ему «Двенадцать стульев», «Приключения бравого солдата Швейка», чапыгинский «Разин Степан». Читал он еще не быстро, но уже без видимых усилий.
Вышедшую два-три месяца назад «Как закалялась сталь» достал Вовка. Он принес ее, замусоленную, расчлененную на листочки, и значительно сказал:
— На одну ночь.
Читали у меня, потому что ни в Вовкин, ни в Викторов дом тогда еще не было проведено электричество. Управились, примерно, к часу. Трое.
Засыпая, я слышал сопенье и возбужденные реплики. Читая, Петр комментировал взволновавшие его события.
Проснулся я не по своей воле. Петька усиленно дергал меня за руку и от нетерпения притопывал.
Убедившись, что я способен слушать, он протянул мне пачку «Звездочки» (время окурков миновало):
— Рви. Больше не курю.
Я понял, что он дошел до соответствующего места в книге. Сунул пачку под подушку:
— Попросишь еще. Герой.
Но он не попросил.
Хотя не был героем и не стал им. Стал он рабочим Тульского оружейного завода.
Токарем Петром Соболевым.
Разве этого мало?
«Я тебя не люблю»
Мальчишки, мальчишки,
Вы первыми ринулись в бой,
Мальчишки, мальчишки,
Страну заслонили собой.
И. ШаферанВсе шло своим чередом: общее детство, ссоры, дружба, любовь. И, конечно же, все четверо мы любили одну. Не потому, что она была очень красива или невыносимо холодна. Лена была самая обыкновенная — чуточку веснушек, острижена «под мальчика», широко открытые серые глаза, прямой и совсем не миниатюрный носик. Хватало в ней и веселья и общительности. В общем, девчонка как девчонка, ничего поразительного. Но нам подходило к пятнадцати и должны же мы, черт возьми, были кого-то любить. А из девочек, с которыми дружили, только Лена — ровесница, остальные на два-три года моложе. В пятнадцать лет такая разница — забор.
Если бы хотела, Лена легко угадала нашу слабость. Но, видимо, она не хотела. Несмотря на все наши старания вывести ее из неведения. Особенно усердствовали мы вечерами, когда вся мелкота рассасывалась по домам и на лавочке между двумя тополями, что росли напротив Лениного дома, оставались только мы да она. Мы закуривали (каждый свои), разговаривали друг с другом мало, но витиевато. На ее замечания отвечали с небрежным достоинством. Мы все ждали, что наступит миг, она изумится перемене, которая произошла в нас, и спросит о причине. Тогда Виктор (это мы уже решили) потребует, чтобы она честно сказала: кто же из нас. Но Лена не спрашивала. Когда ей надоедали наши постные физиономии и процеженные сквозь зубы замечания, она прощалась и уходила домой.
После ее ухода нами овладевала тоска. Мы зудливо вздорили, выкуривали по нескольку папирос и, наконец, начинали петь. В перспективе у нас не было ни любви, ни утехи, и это определяло наш репертуар. Отрешенными голосами мы пели про отраду, живущую в высоком терему, про замерзавшего в степи ямщика, про могилку, на которую никто не придет. Убежденные, что Лена нас понимает, мы старались от души.
Может, Лена и понимала. Но откликалась почему-то ее мать. Она открывала окно и окатывала нас сердитым полушепотом:
— И что вы, как волки на луну. Спать людям надо…
Слабенький свет уличной электрической лампочки, не доставая до Ольги Андреевны, путался в флоксах, стоявших на подоконнике. Хоть и повторялось это почти каждый вечер, в появлении Ольги Андреевны всегда было что-то неожиданное. Так оно не вязалось одно с другим: женский бюст в белом, неверная резная желтизна цветов и сравнение с волками.
Однажды Петька пытался втолковать Ольге Андреевне, что улица общая и что до двенадцати ночи мы имеем право петь. На это Ольга Андреевна ответила, как обычно отвечают взрослые:
— Я вот твоей тетке скажу, она тебе пропишет право. Хулиган.
Объясняться с теткой Петька не хотел. С тех пор мы стихали по первому требованию Ольги Андреевны. Стихали, сидели некоторое время молча, потом расходились. Кудлатая трава цепляла наши заплетающиеся ноги. Рассохшиеся калитки провожали нас стонущим скрипом. Не знаю, как Петька, Николай и Виктор, а я долго еще сидел в саду и думал о ней. В мечтах я оказывался смелым и находчивым.
АрестантУлица Полевая была однопорядковой и делилась на две совершенно несхожие части. В нижней обитали ремесленники: портные, сапожники, скорняки. Верхнюю часть, упиравшуюся концом в городское водохранилище, населяли преимущественно рабочие старого оружейного завода. До революции завод именовался «казенным», а оружейников прозвали «казюками». Говорят, в свое время немалой кровью было полито это слово, но на моей памяти прозвание «казюк», определяющее потомственное мастерство, являлось как бы даже и отличием.
Бывало, Гурей Ионович Печенов, дядя Саня и дядя Гаврюша Коляскины усядутся после городков на лавочку и начнут растравлять наше детское воображение рассказами о маевках и стачках. А в подтверждение тыкают пальцами в кособокий, осевший домишко:
— Вон он где жил-то, Иван Иваныч. С нами, с ору-жейниками жил… Мы знали, что в домишке, на который они указывали, жил некоторое время революционер, переводчик «Капитала» Иван Иванович Скворцов-Степанов. Мы завидовали дяде Сане, дяде Гаврюше, завидовали Гурею Ионовичу. Вернее, не им завидовали, а времени, на которое пришлось их детство. Подумаешь, листовки раздавали, а мы что, не смогли бы… Стояли в Чекмаревском лесу караульщиками на маевках. Великое дело — караульщики…
Они снисходительно усмехались и вспоминали, вспоминали свою молодость.
Границей между чужой — нижней и нашей — верхней частями улицы Полевой были военкоматские конюшни. Выходя далеко из ряда особнячков, они образовывали букву П, которая заключала в себе запретный и могучий военкоматский двор.
Когда мы играли в лапту, мяч иногда залетал во двор и мы, забравшись на крышу сараев, жалобно просили конюхов:
— Дяденька, подайте, пожалуйста, мячик…
Спускаться внутрь мы не рисковали, да это нам, впрочем, и не нужно было. Мы знали, что прикрытые брезентом бесформенные холмики — короткоствольные пушки. На Май и Октябрьскую в каждую из них впрягали по дюжине лошадей и пушки грохотали по булыжной мостовой, вселяя в пацаньи сердца трепетный восторг и уверенность в непобедимости наших.
Возвращаясь с демонстрации, мы истошно горланили литые строчки:
Но от тайгидо британских морейАрмия Краснаявсех сильней!
Порядком, противоположным жилому, на два квартала тянулась кирпичная, ни дать ни взять крепостная, кладбищенская стена. От нее начинался луг, за ним — городская тюрьма. За такой же толстенной, как и кладбищенская, стеной — белый высоченный домина в форме буквы Е и приткнувшиеся к нему два двухэтажных, разделенных воротами флигеля. Зодчество екатерининской эпохи. В городе тюрьму так и звали: катеринка.