Виктор Попов - Закон-тайга
Тяжелоатлет выше почти на голову и гораздо шире в плечах. И все-таки я уверен в Викторе, потому что, если бы не война, он непременно бы стал в этом году чемпионом области. У него техника будь-будь, да и ударчики… Особенно страшен коронный: быстрый, как выстрел, крюк справа. Я по-настоящему оценил его в полуфинальной встрече на первенство города, после того, как пролежал полминуты в нокауте.
Удар гонга звучит отрывисто и коротко отдается в тишине.
Зубрицкий бьет сразу. Его правая рука поднимается и рассекает воздух. Так рубят дрова — размашисто, сплеча. Виктор упруго шагает влево и ударяет правым прямым в корпус. Зубрицкий не обращает внимания и снова атакует. Его кулаки мелькают над головой как гири. Виктор уходит от ударов, изредка посылая прямые. Они не останавливают, только злят его противника. Он забывает элементарную осторожность и идет напролом. Сейчас. Сейчас. Все разрешится сейчас… Вот Виктор уныривает от очередного каскада гирь.
Я не замечаю удара, но могу ручаться, что это был крюк справа. Слышен клацающий звук, и Зубрицкий оседает на парусину ринга. Дядя Миша ухмыляется:
— Крепко.
Возвращаясь домой, Виктор возбужденно говорит о минувшем бое:
— Как ребенка я его побил. Знаешь, жалко, что не вместе нам с тобой на фронт. В один экипаж. Дали бы мы фрицам.
В один экипаж. Это и на самом деле было бы здорово.
Провожали его вдвоем — Ксения Федоровна и я.
Виктор вошел в военкомат, а мы сели на ступеньки. Ксения Федоровна не плакала. Она только говорила о том, как ей трудно было воспитывать сына. Он с шести лет без отца. Голодали здорово. Какие у машинистки заработки. Да и с продуктами — где что достанешь? Последние годы получше стало. И вот тебе — война. Витюшка и жизни-то как следует не видел. Но он вернется. Вот кончится война, и он обязательно вернется. И все будет хорошо.
Мы ждали часа четыре. Наконец, Виктор вышел. Он был крайним слева в шестом ряду. Мать встала и сделала несколько шагов. Она хотела что-то крикнуть, но не смогла. Из сухих губ вырвался лишь невнятный шепот:
— Витя… Витенька…
Она рыдала беззвучно, вздрагивая всем телом. По иссеченным годами щекам бежали дорожки слез. Скатываясь по высохшей шее за кофточку, они мочили материю, и она набухала серым расплывчатым пятном.
Несколько месяцев Виктор писал каждую неделю. Потом он выехал на фронт, а я эвакуировался с заводом в тыл. Переписка оборвалась.
От Ксении Федоровны я получил всего два письма в первом она писала: «Мне прислали похоронную. Витенька погиб. Но я знаю, что это ошибка. Что-то напутали. Он, наверное, не успел даже до фронта доехать. Нет, они обязательно напутали. Я — мать. Если бы с ним что случилось, я обязательно бы почувствовала. Он, наверное, там. Только об этом нельзя писать. Поэтому он не пишет. А они напутали. Он вернется, и все будет хорошо».
Второе пришло около трех месяцев назад.
«Милый Андрюшенька! Я не отвечала на Ваши письма. Не могла. Я долго, долго болела, и мне запретили писать. Они все скрывают от меня, что Витенька жив. Я знаю — вы мне скажете все. Вы мне обязательно напишите, где Витенька, а ему скажите, что я его все время жду. У меня очень болит голова, я скоро, наверное, умру. Но все равно — я жду. Когда он вернется оттуда, вы ему скажите, что я его так ждала, так ждала. Только он совсем-совсем не жалел свою маму…»
Я ей написал, что все передам Виктору непременно. И он приедет к ней, когда вернется оттуда.
Я не знал, что она подразумевала под словами «там» и «оттуда», но разве это имеет значение? Тем более, что письмо мое вернулось. За смертью адресата.
Девушки, их разговор о Борьке и о войне напомнил мне эту историю. Я шел по ночному городу, входящему в Новый год. В год, до которого не дожил мой ровесник Виктор. Я пытался представить себе Борьку и видел его ясно. Особенно серьезное лицо, и на нем единой дугой — брови. Внезапно мне захотелось встретить этот Новый год наедине с памятью. Не помню, когда я вошел в квартиру, где уже пели «Бригантину». Знаю только, что далеко за полночь компании я показался настолько странным, что меня даже не заставили выпить «штрафную». Зато потребовали тост к рюмке очередной. И я сказал:
— За Борьку!
— За какого Борьку? — уточнил Павел.
— За чернявого. Он очень серьезный и у него чудные брови — как будто одна цельная. И шершавые руки. Он — сирота. Отца его убили на фронте.
Славка сказал:
— Старик где-то уже попрощался со старым годом и встретил Новый.
Кто-то засмеялся. Но тем не менее выпили все.
За Борьку… За руки его шершавые…
Песнь о Гайавате
Много лет назад я жил в Туле. Жил очень удобно. Наш дом выходил на главную улицу, а сад был смежен саду бабушки. Пройдешь оба и окажешься на улице Полевой, которая в те поры, пожалуй, и служила границей города.
Улицы, говоря строго, не было. Был луг, постоянно меняющий окраску. В мае он стелился одуванчиковой желтизной, в июне серел полынью и цепким репейником, чуть позже наливался махровой краснотой жилистого татарника.
Мы любили наш луг во всех его обличиях. Желтым — за то, что он был пахуч, нежен и свеж, серым — за то, что он давал нам возможность чувствовать себя всесильными. Развертев над головой дамасские клинки, мы на всем скаку врезались в репейно-полынные когорты, и путь наш устилали тела недругов. Мы воевали со всеми без разбору — с белыми и махновцами, с крестоносцами и сарацинами. И всегда побеждали, потому что были могучими и бессмертными.
А красным… о, к красному лугу у нас была особая любовь. Вдохновенная и признательная. Он был нашим морем и нашими прериями, нашей Плутонией и нашим Клондайком, всем чудесным, миром, который клали к мальчишечьим ногам взлохмаченные книжные страницы.
В период цветения татарник набирал силу, шипы его костенели и становились ломкими. Обжигаясь о колючки, мы проделывали в репейной чаще лазы и пробирались по ним на специально расчищенные и выстланные душистым разнотравьем полянки. Сюда не доходили шумы цивилизации. Здесь было торжественно и одиноко. Тут мы читали.
Быстроногий ветерок шевелил перепончатые листья татарника. По книжным страницам размазывались кружевные тени. Это были тени багратионовых флешей и мелиховского база, Чилкутского перевала и доуэлевской головы. Они пахли тяжелыми испарениями амазонских разливов, влажной горечью копченой медвежатины, яростным потом буденновской конницы.
— Нас — трое: Вовка Ковалев, Виктор Васин и я. Нам по тринадцать. Книги мы доставали, где могли. Чаще — у знакомых. Библиотеки тех времен нас не удовлетворяли. Книг там было не ахти, а за теми, что в ребячьем возрасте считаются интересными, записывались в очередь. Из книг мы узнавали жизнь. Она была чертовски любопытной и зажигательной.
Встречались в книгах и тернистые словечки: нищета, болезнь, голодовки… Из их разряда было беспощадное и стремительное, как штыковая атака, определение: беспризорник. О беспризорниках, как помню, нам впервые поведали шишковские «Странники».
И вдруг:
— Ребята, к тете Фиме приедет беспризорник.
Эту новость Виктор выпалил, едва показавшись из лаза. Тут же, не дожидаясь вопросов, выложил подробности. На Косой горе живет Петька Соболев. Беспризорник. Отца его убило током, а мать умерла. Тетя Фима Синицына ему тетка, она берет Петьку к себе. Петька — хулиган и шпана.
Нам с ним дружить нельзя.
Так Виктору сказала мама.
Новость была недюжинной, и обсуждали мы ее долго. Особенно нас интересовала внешность Петьки и вопрос, где он хранит финку и свинчатку.
Любопытство наше удовлетворилось примерно через неделю. Оттирая друг друга локтями, мы теснились у окна Викторовой комнаты, а по улице шел Петька. Роста он был, примерно, моего, чуть шире в плечах. Острижен наголо и какой-то очень светлый, будто прозрачный. Синяя, латанная в рукавах, сатиновая рубашка заправлена в серые длинные и широкие не по росту штаны. Финку и свинчатку под рубашкой носить неудобно. Мы, поталкиваясь локтями, возбужденно шептали:
— Смотри, карман…
— Какой?
— Задний. Оттопыривается…
После этого мы Петьку видели часто. На площадке около Викторова дома мы играли в чижика и козны. Петька выходил из калитки, садился на лавочку. Иногда чижик падал к самым его ногам. Брезгливо отталкивая его, Петька вызывающе косился на нас.
Мы не знакомились. Виктор — потому, что не разрешала мать, мы — из солидарности и из робости, которая тоскливым холодком пробегала по телу, едва мы вспоминали о заднем кармане Петькиных штанов. И когда вдруг Петька, явившись из лаза, посмотрел на меня настороженно и недружелюбно, я почувствовал себя неуютно. Но он все-таки был гостем, и поэтому я сказал первое, что сошло на язык.
— Садись.
Петька потоптался, подгреб под себя охапку травы, сел.