Донские рассказы. Судьба человека. Они сражались за Родину - Михаил Александрович Шолохов
Искали сутки. Вдоль и поперек прошли станичный отвод, оглядели все яры и балки. Не осталось на погляд и следа бычиного. Степан к вечеру вернулся домой, накинул зипун и стал у двери, не поворачивая головы.
— Пойду в хохлачьи слободы. Ежели увели — туда.
— Сухариков… Сухариков бы на дорожку… — засуетилась старуха.
— Пойду, — поморщился Степан и вышел, широко размахивая костылем, ссекая метелки полыни.
За хутором повстречался с Афонькой.
— К хохлам, Прокофич?
— Туда.
— Ну, давай Бог.
— Спаси Христос.
— Косилку в степе бросил, вернешься — тады пригоним! — крикнул Афонька вслед.
Степан, не оборачиваясь, махнул рукой. К полдню дошел до хутора Нижне-Яблоновского, завернул к полчанину[9]. Погоревали вместе, похлебал молока и тронулся дальше. По дороге люди встречались часто.
Степан останавливался, спрашивал:
— А что, не встревались вам быки? У одного рог сбитый, обое красной масти.
— Не было.
— Не бачили.
— Таких не примечали.
И Степан дальше разматывал серое ряднище дороги, постукивал костылем, потел, облизывая обветренные губы шершавым языком.
Уже перед вечером на развилке двух дорог догнал арбу с сеном. Наверху сидел без шапки желтоголовый, лет трех мальчуган. Лошадь вел мужчина в холстинных, измазанных косилочной мазью штанах и в рабочей соломенной шляпе. Степан поравнялся с ним.
— Здорово живете.
Рука с кнутом нехотя поднялась до широких полей соломенной шляпы.
— Не припало вам видеть быков… — начал Степан и осекся. Кровь загудела в висках, выбелив щеки, схлынула к сердцу: из-под соломенной шляпы — знакомое до жути лицо. То лицо, что белым полымем светилось в темноте бессонных ночей, неотступно маячило перед глазами… Из-под тенистых полей шляпы, не угадывая, равнодушно глядели на него усталые глаза, редкие, запаленные усы висели над полуоткрытыми губами, в желтом ряду обкуренных зубов чернела щербатина.
— Аааа… довелось свидеться!..
Под шляпой резко побелел сначала загорелый лоб, бледность медленно сползла на щеки, дошла до подбородка и рябью покрыла губы.
— Угадал?
— Шо вам… Шо вам надо?.. Зроду и не бачил!
— Нет?.. А зимой хлеб?.. Кто?..
— Нет… Не было… Обознались, мабуть…
Степан легко выдернул торчавшие в возу вилы тройчатки и коротко перехватил держак. Тавричанин неожиданно сел у ног остановившейся потной лошади, в пыль положил ладони и глянул на Степана снизу вверх.
— Жинка померла у ме´не… Хлопчик вон остался… — ужасающе беспечным голосом сказал он, указывая на воз прыгающим пальцем.
— За что обидел? — весь дрожа, хрипел Степан.
Тавричанин тупо оглядел холстинные свои штаны и качнулся.
— Дидо, возьмить коняку… Нужда была… А? Возьмить коняку мово. Христа ради! Промеж нас будеть… Помиримось… — часто заговорил он, косноязыча и разгребая руками дорожную пыль.
— Обидел!.. Мертвая земля лежит!.. А? Голод приняли!.. Пухли от травы!.. А? — выкрикивал Степан, подступая все ближе.
— Похоронил жинку… в бабьей хворости была… Вот хлопчик… Третий год с Пасхи… Прости, дидо!.. Сойдемся миром… Отдам хлеб… — в смертной тоске мотал тавричанин головою, и уже несвязное болтал мертвенно деревеневший язык, застывая в судороге животного ужаса…
— Молись Богу!.. — выдохнул Степан и перекрестился.
— Постой! Погоди… Богом прошу!.. А хлопец?
— Возьму к себе… Не об нем душой болей!..
— Сено не свозил… Ох! Хозяйство сгибнеть… Так как же…
Степан занес вилы, на коротенький миг задержал их над головой и, чувствуя нарастающий гул в ушах, со стоном воткнул их в мягкое, забившееся на зубьях дрожью…
На пожелтевшее, строгое, прижатое к земле лицо кинул клок сена, потом взлез на воз и взял на руки зарывшегося в сено мальчонка.
Пошел от воза пятлястыми, пьяными шагами, направляясь к тлевшим на сугорье огням слободы. Прижимая к груди выгибавшегося в судороге мальчонка, шептал, сжимая клацающие зубы:
— Молчи, сынок! Цыц!.. Ну… молчи, а то бирюк возьмет. Молчи!..
А тот, закатывая глаза, рвался из рук, визжал в залитую голубыми сумерками, нерушимо спокойную степь:
— Тато!.. Та-то!.. Т-а-ато!..
1926
Смертный враг
Оранжевое, негреющее солнце еще не скрылось за резко очерченной линией горизонта, а месяц, отливающий золотом в густой синеве закатного неба, уже уверенно полз с восхода и красил свежий снег сумеречной голубизной.
Из труб дым поднимался кудреватыми тающими столбами, в хуторе попахивало жженым бурьяном, золой. Крик ворон был сух и отчетлив. Из степи шла ночь, сгущая краски; и едва лишь село солнце, над колодезным журавлем повисла, мигая, звездочка, застенчивая и смущенная, как невеста на первых смотринах.
Поужинав, Ефим вышел на двор, плотнее запахнул приношенную шинель, поднял воротник и, ежась от холода, быстро зашагал по улице. Не доходя до старенькой школы, свернул в переулок и вошел в крайний двор. Отворил дверь в сенцы, прислушался — в хате гомонили и смеялись. Едва распахнул он дверь — разговор смолк. Возле печки колыхался табачный дым, телок посреди хаты цедил на земляной пол тоненькую струйку, на скрип двери нехотя повернул лопоухую голову и отрывисто замычал.
— Здорово живете!
— Слава богу, — недружно ответили два голоса.
Ефим осторожно перешагнул лужу, ползущую из-под телка, и присел на лавку. Поворачиваясь к печке, где на корточках расположились курившие, спросил:
— Собрание не скоро?
— А вот как соберутся, народу мало, — ответил хозяин хаты и, шлепнув раскоряченного телка, присыпал песком мокрый пол.
Возле печки затушил цигарку Игнат Борщев и, цвиркнув сквозь зубы зеленоватой слюной, подошел и сел рядом с Ефимом.
— Ну, Ефим, быть тебе председателем!