Кирилл Шишов - Золотое сечение
У вас и дело-то честное украдкой делается. Помню, как твою деревянную развалюху ладили (ту церкву, что вы с Патриархом привезли для успокоения совести), так я с одним стариком — Данилычем работал, кусок хлеба зарабатывал. Он ведь — молчун старый — со мной ни гу-гу, сопит, строгает липу свою да осину, а для меня — это смерти хуже. Я поговорить люблю, я — актер, глас народный. Пусть я — нищий, со всех театров по статье уволенный сотню раз, а ты мне душу подай, горести свои поведай. А этот дед молчит и возится, будто крот, даже противно.
Углядел-таки я за ним: как он буквицы по ободочку под куполом рисует. Втихую, понятно, да меня не проведешь. «Чё, — говорю, — Данилыч, евангельские притчи живописуешь?» Он аж отпрыгнул, озлился на меня и краской все быстро-быстро накрыл. «Не лезь в душу, молод еще, сквернословец ты и варнак…» А ведь потом понял, что он — старый леший — делал. Имя свое славянской вязью на меди выводил. Боялся, а выводил. На всякий случай с потомками перекликался, хоть и знал, что под краской оно, и ни для кого, кроме как через сто лет для ремонтников, не откроется. Вот и понял я — все вы такие там, на своем Урале. Молчком да молчком, а все норовите перед потомством остаться. А смелости для голосу не хватает…
Так что, честное слово, наплюй ты на свою глухомань, езжай к нам на Алтай. Тут люди гордые, несгибаемые, с Петербургом всегда на «ты» были и Колчаку дали прикурить, что он сюда носу не сунул. Купчишки здесь были хитрющие, каждый на свой манер хоромы строил — тебе раздолье любоваться будет. У нас целая компания удальцов подбирается — бьемся за город, только пыль от чиновников идет.
Пробили мы великое дело: горно-заводский музей, Ползунову в память, да и Фролова тоже возлюбили зело. Громадные штольни восстанавливать взялись — поет мое ретивое, как представлю, что ты к нам примкнешь. И еще — город-сад будем пробивать: была такая идея у купчишек, да революция помешала. Говорят, ту идею американцы к рукам прибрали — их в ту пору много ошивалось, вот и переманили архитектора куда-то за океан. И ставят с тех пор янки свои коттеджи исключительно по вкусам алтайских купцов — чтобы непременно с верандой, да в саду чаи распивать…
Так что, кумекай Андрей Викторович, где тебе обитать надлежит: почитай, в самом святом месте земли нашей, неподалече от Тибетских мудрецов и кержацких умников, посередь узорчатых теремов и кирпичного изыску, что твоей милости столь угодливы. А жить пока будешь у меня, потому что рад я тебе, дураку, по скудости ума своего и по природной сентиментальности.
С чем и бью тебе челом, свободный актер и художник Пашка Гужеев.
Постскриптум:
Прости меня великодушно, но надо мне тебе передать и обстоятельства моего визита в столицу к супруге твоей Ольге Дмитриевне, хотя и не стоило бы обо всем этом говорить.
Вышло это по твоей же просьбе, чем вверг ты меня в смущение, ибо сентиментам я не обучен и чужих семейств склеивать не умею. На сей счет у меня свой взгляд, да тебе его не навязываю.
Однако по порядку. Бывши в Москве на актерской ярмарке, где нас высматривают владыки-режиссеры, как коней цыганских, имел я от тебя поручение о вызволении архива твоего у означенной бывшей супруги твоей — ныне Германовой жены и доктора наук, заведующей кафедрой градостроительства какого-то, не знаю полностью, института. Переговоры я вел, за отсутствием приглашения в апартаменты, в скверике возле Арбата, где сидит нахохленный, как ты — в своей берлоге, Гоголь, только что сжегший свою бесценную рукопись и раздумывающий, как ему покончить и с остальными суетными делами мира сего.
Супруга твоя, вызванная по телефону твоим покорным слугой, оказалась дамой элегантной, вполне контактной и преуспевающей, несколько даже смущенной моим наглым джек-лондоновским видом, то есть потертой курткой и вонючим свитером, от которого несет махоркой, а не французскими духами. Она любезно угостила меня сигаретами «из-за кордона» и популярно объяснила, что архив твой пока не может быть выслан ввиду затянувшегося ремонта новой квартиры, куда они переехали и где идет переустройство второго этажа и антресолей, из чего я — сермяжный человек — сделал вывод, что живут доктора в столице не хуже, чем наши предки, уважавшие многоярусное жилье, не ведая о научном обосновании оного. Архивы твои, пояснила она, все аккуратно разобраны, дополнены работами ее аспирантов и соискателей и даже имеют полную классификацию, что даст тебе, по ее просвещенному мнению, право начать новый круг каких-то там акций насчет их применения в деле… Она считает, что у тебя ничего не потеряно, и можно будет посодействовать, если ты очнешься от провинциальной спячки и снова примешься за подлинное призвание свое — научную работу.
Тут она несколько задумалась и добавила: «На известных условиях архивы бы могли быть отправлены и раньше, но он (то есть ты) никак не может понять простых вещей…» Из дальнейшего выяснилось, что под «простыми вещами» твоя Ольга свет Дмитриевна понимает: а) официальный отказ от дочери, которую желает удочерить упомянутый выше Герман; б) честное соглашение никогда не просить свидания и не делать попыток встретиться с дочерью в дальнейшем, так как это делает сложным тонкий процесс ее воспитания в духе спокойствия и семейных традиций…
Все это было мною зафиксировано с возможной полнотой в утлой актерской памяти, что я и излагаю тебе. Перефразируя Демьяна Бедного, комментирую: «бабы-трутни вершат свои плутни…»
Впрочем, она сделала еще ряд разоблачений твоей скверной простодушной натуры, открыв мне тайну своей неприязни к тебе и решения взять курс на самостоятельное плаванье в этой сложной жизни. По ее словам, ты потряс ее тем, что не только легкомысленно относился к своей ученой карьере, но и — слушай внимательно — предал ее где-то в далекой неведомой мне Армении, когда там произошло (было или нет — не знаю) целое землетрясение. Именно там, якобы брошенная тобой, она чуть не погибла, когда выбиралась из чуть было не рухнувшего здания гостиницы, а ты бегал неизвестно где, неизвестно кого спасал и самым бессовестным образом бросил ее на произвол судьбы. Так как я слышал об этом впервые, то я вынужден был разделить ее благородный гнев будущей матери (она была на каком-то месяце беременности) и лепетал невнятно в твое оправдание только то, что знал о тебе всегда: ты готов снять с себя последнюю рубашку, чтобы обогреть голого, и — возможно — кому-то рядом было хуже, чем ей… Но, посуди сам, особой радости от ее признания я не испытал, потому что, извини, дружище, бросить бабу с пузом негоже, даже если рядом извергается Везувий.
Кстати, о Везувии. Один чудак — местный поэт — утверждает, что на известной картине Брюллова над скопищем людской толпы светится… корабль инопланетян, что означает хорошее интуитивное предчувствие Карла Ивановича в области контактов с иными мирами. Будет возможность, изучи этот шедевр кисти в натуре, который, судя по словам твоей супруги, имеет и к тебе какое-то неожиданное отношение. Вот ведь странно: чем ближе прикасаешься к этим старым вечным штукам, всяким там «нетленным изделиям», тем больше находишь, что они и тебя имели в виду и даже вычислили твою судьбу…
Вот и у тебя, Андрей Викторович, нашлась своя Медея, нашелся свой оракул, провозгласивший тебе «ты из мешка ноги не выпускай…»
А ты выпустил ногу из мешка, друг мой. Видно, мы все такие — не терпим малейших пут, за что и расплачиваемся…
Словом, я тебе передал, как мне это ни трудно, всю канву моей беседы с Ольгой Дмитриевной. Были, видимо, и у тебя претензии к ней, но рассудить вас некому.
Надо начинать новую страницу жизни, поэтому я так длинно и обиняками пишу тебе, хотя нет у меня ни дара слова, ни таланта предсказателя. Будь что будет, а нам — мужикам — нельзя вешать нос, если так все вышло… Так получилось.
Я вспоминаю, как мы с тобой охотились на Урале, и была сплошная невезуха: я промахивался раз за разом, утки летели, словно издевались, почти над моей головой, а ты тактично ушел куда-то, чтобы мне не было стыдно.
Сегодня промазал ты, старик. Но я не собираюсь уходить в сторону и делать вид, что занят рыбалкой, когда моему другу плохо. Честное слово, Андрей, бросай все и приезжай. Я не обещаю тебе в наложницы молоденькой актрисы или местной краеведки (хотя у тебя все впереди и парень ты видный), но друзей и вздыхателей по делу любви к Отечеству у нас предостаточно. Пусть кое-кто делает это из моды, пусть есть карьеристы от реставрации и проходимцы от ностальгии, но здесь воздух чище и есть ради чего тебе жить и мучаться. А у меня — тайная надежда и самому выйти из тупика, куда меня загнала разлука с тобой и все эти твои передряги…
Напоследок, один местный анекдот из былых времен. Сказывают, был на Алтае один ссыльный. Сослали его перед войной за то, что потребовал убрать Сталина с постов за контрреволюцию. Мужик был мировой, сам на хуторе жил, мед добывал, книги древние читал, а вспоминал… революцию, конные переходы да красногвардейские песни. Любили его в народе, как к учителю ходили, все узнать хотели правду о Ленине, о его завещании потаенном да слове заветном. Парадокс, но живет в народе нашем эта неистребимая тяга к легендам, страдальцам, всяким небылицам и выдумкам. Соединяют в них несоединимые штуки: от добровольного отречения императора до беглого царя, от «голубиной книги» до «подмененного завещания»… И где тут правда мудрости, а где — наивность простодушия, — не знаю, да и не берусь узнать…