Ион Друцэ - Бремя нашей доброты
С самого начала, как только зашел разговор о крестинах в доме зятя, Онаке подумал — что ж, посмотрим теперь, как к этому отнесется Чутура. Он начал послеживать за переходами в настроении односельчан, и, по его расчетам, все шло как нельзя лучше. Накануне крестин под вечер стихла метель, и, как всегда, когда утихали метели, какое-то облегчение наступало в степи, и веселая работа расчищать дорожки будоражила, веселила всех. Подумать только, что натворила было эта метель, но черта с два, они заново отыщут в этом снегу и свою скотину, и колодцы, и соседей, а там, глядишь, и их самих откопают.
И вдруг с наступлением сумерек, как только приехали музыканты и заиграли во дворе зятя Карабуша, в сложном механизме, управляющем настроением деревни, что-то с чего-то соскочило, и вот она уже не в духе. Люди укрылись по домам, и когда Онаке собрался к своей дочери, он приметил с некоторым удивлением, что, хотя время было раннее, деревня торопится пораньше лечь спать. Она не видела тех двух машин, с таким трудом пробивавших себе дорогу к дому Мирчи, она не слышала музыкантов, до нее не доходил шум веселых крестин. Она была почему-то не в настроении. День для нее был обычным зимним днем, и многие из приглашенных на крестины, и все те, кого не пригласили, поспешили на покой. Прохожих становилось все меньше и меньше, огоньки гасли быстро, и деревня начала засыпать под сугробами.
«Злыми стали, черти…»
Онаке не осуждал своих односельчан, наоборот, он относился к ним с некоторым пониманием, потому что и у него самого не было никакой охоты веселиться в ту ночь. Он тоже не слышал, как надрывно выли те две «Волги», пробирающиеся на крестины, не слышал медных труб, не видел, как шли односельчане парами к дому его зятя. Ну а то, что он все-таки пошел, так ведь дочь родная, а то, что выпил немного, так ведь рождество и так уж заведено, что если в эту пору родители заходят к своим детям, то их принимают, угощают.
Все это было так, всему были свои объяснения, и при всем том возвращался он грустным, и в голову приходили печальные мысли. Он шел и думал, что в том году колядок в Чутуре почти совсем не слышно было. Уходило из жизни рождество. Такой чудесный праздник, и уходил, а вместе с ним уходило столько веселья для ребят, для взрослых. Хотя, думал он, кто знает, со временем, может, придумают другие веселые праздники, но только пока новых нет, не нужно бы эти забывать. Праздник — прежде всего радость, а радость это жизнь. Одно без другого не бывает.
Из далекой снежной дали выкатилась луна, и ночь стала светлой, ослепительной, как в сказке. Таких ночей в году бывает мало, крестьяне их, как правило, чувствуют, и просыпаются, и выходят на улицы, и радуются, но теперь Чутура была не в духе, она спала. И так было жалко старому Карабушу односельчане спят, и пропадает это великолепное царстве красоты. Огромная луна, а небо синее, и так много его, этого неба, и так много сини. Кругом светло как днем, но свет необычный, мягкий, золотистый, и от этого все вокруг кажется странным, причудливым, и сама степь похожа на диковинное море, остывшее вместе со своими волнами. А волны эти серебрятся, и каждая снежинка нежится и купается в лунном свете. Длинная, черная тень старика на секунду наступит, погасит их веселье, а снег скрипит, тень идет дальше, и снова они блестят. Старику вдруг почудилось, что снега поют. У них была своя снежная песня, ее удивительный мотив чем-то напоминал отдаленно наши колядки, и Карабуш подумал, что не будь таким старым, он попытался бы перенять эту песню у белых снегов.
У старика вдруг заболело сердце. Он думал — может, от холода, или от вина, или оттого, что совсем не спал в ту ночь, но, гадая про себя, он отлично знал, что с некоторых пор его сердце жило как-то само по себе: со своими радостями, со своими горестями, которые не всегда были понятны Карабушу. А не поняв боль, ее ведь и лечить трудно, и вот старик идет, и сердце ноет, а чем его успокоить, он не знает. Надо просто так идти, думал он, и не мешать той боли, дать ей переболеть себя. И он шел, и все кругом пело о чарующей красоте, а сердце ныло.
Дом уже был близок, а ему домой не хотелось, он думал, куда бы еще свернуть, чтобы побродить, насладиться этой красотой. Отчего-то ему опротивел собственный дом. За то время, пока шел, он возненавидел и его стены, и крышу, и окна. Ему вдруг захотелось свернуть с пути, уйти в мир, найти там других людей, ужиться с ними, построить заново дом и начать жизнь сначала. Но была уже поздняя ночь и было холодно. Руки окоченели до локтей, и уши мерзли, и, хотя ему хотелось идти в другую сторону и начать все сначала, ноги несли к старому дому.
Он уже почти дошел, оставалось не больше ста шагов, но вот он остановился как вкопанный, и вмиг потускнела красота ночи, и сердце замерло, и чувство страха сковало его. Потом, придя в себя, он быстро оглянулся, чтобы найти палку, или камень, или что-нибудь другое, чтобы защитить себя, хотя сам еще не понимал, что произошло. Как нарочно, вокруг — ни палок, ни камней, ни друзей, один снег и сугробы, и только тогда старик увидел открытые настежь двери своего дома. Подкараулили, сволочи, и теперь грабят. Собирают, верно, наспех в мешки его бедные пожитки.
Он снова стал оглядываться — не может быть, чтобы прямо-таки ни палки, ни камня, ни живой души, а их в самом деле не было, и только далеко-далеко слышно было, как запевает жена председателя колхоза. Он стоял и думал, что ему бы теперь самое время спрятаться, не то воры заметят и прибьют, долго ли пристукнуть старика. Но воров все не было, они не спешили уходить с награбленным добром. Входные двери, раскачиваясь, тихо поскрипывали, и Онаке с чего-то подумал: а может, это вовсе не воры, может, Тинкуца с сыновьями навестила его в этот рождественский вечер. «Господи, я так мало вина выпил, а в голову лезет невесть что…»
Разозлившись на себя, предварительно покашляв и набрав нужную долю храбрости, он пошел дальше, дошел до самого порога, но переступить его ноги не хотели.
«Боятся, сволочи…»
Ноги, особенно коленки, были самой трусливой частью его тела — это он давно подозревал.
— Эй, кто там?!
Три мешка с пшеницей, два с кукурузными зернами, семь каракулевых шкурок, бочонок с брынзой и восемьдесят рублей, припрятанных под стелькой старого ботинка, — все его добро было на месте. Тинкуцы с сыновьями тоже не было, и Онаке стал подумывать: а не оставил ли он сам двери открытыми, когда уходил из дому? Ведь бывает же так, вдруг вышибет память — и хоть ты что!
На этот раз аккуратно прикрыв двери, чтобы не застудить дом, взял железную лопату и принялся прорывать в сугробах дорожки. Чистить снег — эту работу он любил еще с детства. Когда он подрастал, в доме были старшие, чистили снег сами, а Онаке целые дни ходил за ними, выклянчивал лопату. И всю жизнь, когда зимой начинала кружить метель, он думал про себя: где бы лопату достать? Теперь лопата у него была, и он радовался, что кругом такая ночь и работы много, так все хорошо идет. Первую дорожку он прорыл к колодцу, вода — это основа всего. Вторая дорожка пошла к маленькой копне сена, рядом с которой чернели подсолнечные стебли для топки, — ни скотину, ни свою печь забывать не следует. Еще одну тропку прорыл к загону для овечек, они хорошие животные. Потом надо было освободить курочек, и, наконец, последнюю дорожку к нужнику — эта последняя не очень удалась, ну, да ничего, сойдет.
Музыканты наконец утихли, в доме Мирчи гулянка подходила к концу, и Чутура наконец начала просыпаться. Делу время — потехе час. Что-то недоброе почудилось Онакию в настроении чутурян, и, едва дождавшись утра, он схватил ведра и засеменил к колодцу. Когда его интересовало, что думают односельчане, он, вставши чуть свет, хватал ведра и бежал к колодцу. Там последние новости, там высшая политика, ум и совесть села.
— Господи, бедные американцы, что же с ними будет-то!
— А что случилось?
— Как, неужели вы не слышали? Вчера дважды, а некоторые говорят трижды передавали по радио. С моря целая буря, говорят, какой-то тайфун с женским именем прошелся по западному побережью — срывало крыши домов и закидывало черт-те куда!
Судьба американского побережья как-то меньше волновала в тот день Карабуша, и, оставив дома полные ведра, он потопал в западную часть Чутуры. Как там ни крути, а у тех родников на западе села собирались наиболее старомодные и, по его представлению, наиболее достойные чутуряне.
— Ну, слава богу, — услышал он у родников. — Теперь жить можно.
— Вы это о чем?
— А говорят, опять увеличат приусадебные участки. А то и правда — ну повернуться негде стало…
Посидев дома в долгом раздумье, Онакий поплелся в восточную часть Чутуры. Соседи, думал он, попросту завидуют и потому делают вид, что ни о каких событиях понятия не имеют. Те, что на западе, еще сто лет будут зализывать старые раны, а тут, на востоке, хоть и победнее, но зато без форсу, без фанаберии. Что на уме, то и на языке.